Культурология. Дайджест №1 / 2013
Шрифт:
«Плененность» Анненского трагического содержания, недаром эпиграфом к первой книге поэта стали стихи о жертвенном возлиянии:
Из заветного фиалаВ эти песни пролита,Но увы! не красота,Только мука идеала.Эпиграф к «Тихим песням» – вспомним слова А.Ф. Лосева: «Слово… есть орган самоорганизации личности» 165 , – как и эпитет в названии книги стихов, органичен для Анненского, как никого другого, потому что укоренен в древнегреческом воззрении на жертвоприношение как центральный стержень любого мифоритуала 166 , следовательно, и искусства, в каких бы формах оно ни выступало. «Только то, что было исповедью писателя, – говорил Блок, – только то создание, в котором он сжег себя дотла (…), только оно может стать великим» 167 . Жертвенная участь поэта – пеня за древнюю вину, за «орфическое» преступление границы между мирами. Не на это ли намекала Марина Цветаева: «Поэт – издалека заводит речь, Поэта – далеко заводит речь…».
165
Лосев А.Ф. Диалектика мифа. – М.: Мысль, 2001. – С. 170.
166
Акимова Л.И. Танец жизни (Античность и Пуссен) // Жертвоприношение: Ритуал в искусстве и культуре от древности до наших дней: Сб. ст. – М.: Яз. рус. культуры, 2000. – С. 322.
167
Блок А.А. Письма о поэзии // Блок А.А. Собр. соч.: В 8 т. – М.; Л.: ГИХЛ, 1960. – Т. 5. – С. 278.
Но эпиграф к «Тихим песням» не только указывает на обычный для поэта descensus ad l’inferos: Анненский предстает «фигурантом», если можно так выразиться, «двойного бытия», символом которого в стихах Анненского, образом status quo поэта на пороге «здесь» и «там», становится «тоска маятника», который:
Да по стенке ночь и день,В душной клетке человечьей,Ходит-машет сумасшедший,Волоча немую тень.Такое самочувствие претворяется в «тоску возврата», «тоску кануна», «тоску миража» – «тоску безысходного круга», наконец, «тоску припоминания», когда
Все живые так стали далеки,Все небытное стало так внятно…В итоге в лирическом мире Анненского верховодит не умозрительный Хронос, но вершитель антропологического времени «привратник» Янус. Эмпирически явственный Янус, в отличие от спекулятивного, трансцендентального Хроноса, постоянно дает почувствовать контрапункт настоящего и прошлого, бытия и небытия, что находит отражение в пристрастии Анненского к языковым формам, контрастным по смыслу, но звучащим вполне или почти одинаково 168 . В итоге герой «перехода» Орфей пребывает в художественном мире поэта хронотопической данностью Януса, а его Эвридика выдает себя за Незримую, мойру и музу поэта, драма которого сосредоточилась «на ужасе – перед бессмысленным кривлянием жизни и бессмысленным смрадом смерти. Это ужас, – писал Вл. Ходасевич, – двух зеркал, отражающих пустоту друг друга» 169 .
168
Верхейл К. Трагизм в лирике Анненского // Иннокентий Анненский и русская культура ХХ века: Сб. науч. тр. – СПб.: АО «Арсис», 1998. – С. 43.
169
Ходасевич Вл. Об Анненском // Ходасевич Вл. Колеблемый треножник: Избранное. – М.: Сов. писатель, 1991. – С. 458.
Психологическая особенность дионисийского культа посредствовала, как отмечал Иванов, между жизнью и смертью 170 , интимизировала переход между ними. Анненский же был истинно трагической фигурой, «оглохшим к музыке кифаредом» 171 , но на свой безрелигиозный манер он оставался вестником, как Орфей, между миром живых и миром мертвых: «Душа его была мучительно поделена между противоположными и взаимно враждебными мироутверждениями» 172 .
170
См.: Иванов Вяч. Эллинская религия страдающего бога // Эсхил. Трагедии. – М.: Наука, 1989. – С. 318.
171
Иванов Вяч. О поэзии Иннокентия Анненского // Иванов Вяч. Родное и вселенское. – М.: Республика, 1994. – С. 177.
172
Иванов Вяч. О поэзии Иннокентия Анненского // Там же. – С. 179.
Отзвук этой трагедии слышится и в стихотворении О. Мандельштама:
Я в хоровод теней, топтавших нежный луг,С певучим именем вмешался…Но все растаяло, – и только слабый звукВ туманной памяти остался.Как и Анненский, Мандельштам ощущал себя не мистагогом, наподобие Вяч. Иванова, а «пешеходом», хорошо знающим, что «музыка от бездны не спасет» 173 . И все-таки его преданность ей была очевидна. Недаром Н. Гумилёв писал о нем, что поэт стремится «к довременному хаосу, в царство метафоры, но не гармонизирует его своей волей, как это делают верующие всех толков», а только страшится «несоответствия между ним и собою» 174 .
173
Мандельштам О. Пешеход // Мандельштам О.Э. Полное собрание стихотворений. – СПб.: Акад. проект, 1995. – С. 103.
174
Там же. – С. 220.
Тем не менее психагогическая проблематика организует все «летейские» стихотворения Мандельштама: «Когда Психея-жизнь спускается к теням…», «Я слово позабыл, что я хотел сказать…». Второе воспринимается как продолжение первого, не случайно они печатались под общим названием вместе со стихами «Возьми на радость из моих ладоней…».
По убедительному мнению С. Ошерова, образы ласточки (души) и горячего снега, общие для второго стихотворения микроцикла и для «глюковского» стихотворения «Чуть мерцает призрачная сцена…», написанного под впечатлением известной оперы, поставленной В. Мейерхольдом, дают основание предполагать, что в мифологическом пространстве Аида, представленного в этих стихах, появляется «неназванный Орфей, пришедший за возлюбленной – Психеей» 175 . Трагическая развязка его предприятия дана уже в первой строфе второго стихотворения микроцикла:
175
Ошеров С. «Tristia» Мандельштама и античная культура // Мандельштам и Античность: Сб. ст. – М.: Радикс, 1995. – С. 200.
Забыть слово означает для Мандельштама впасть в беспамятство, утратить себя. Ведь «ночная песнь» – дионисическая, самозабвенная, где личность поэта растворяется в музыкальной стихии бессознательного. Такова стратегия символистов: «Волить творчески, – заявлял Иванов, – значит волить безвольно» 176 . А в «дневной» песне Мандельштама все подчинено аполлонической интенции. Аполлонизм – светоносное нисхождение в недра подсознания, когда «вывести Психею» только и возможно прояснением творческого смятения; она алчет подвига духа, трезвого служения.
176
Иванов Вяч. О нисхождении. Возвышенное, прекрасное, хаотическое – триада эстетических начал <Посвящается Андрею Белому> // Весы. – М., 1905. – № 5. – С. 35.
Конечно, конфронтации акмеистов и символистов сложнее, менее однозначны. Мандельштам сам указывал на это в «Природе слова»: «Не идеи, а вкусы акмеистов оказались убийственны для символизма. Идеи оказались отчасти перенятыми у символистов, и сам Вячеслав Иванов много способствовал построению акмеистической теории» 177 . Но, как известно, предтечей акмеистов был не Иванов, а И. Анненский. В статье «О природе слова» Мандельштам писал об Анненском: «Мне кажется, когда европейцы его узнают, смиренно воспитав свои поколения на изучении русского языка, подобно тому, как прежние воспитывались на древних языках и классической поэзии, они испугаются дерзости этого царственного хищника, похитившего у них голубку Эвридику для русских снегов…» 178
177
Мандельштам О.Э. К статье «О природе слова» // Мандельштам О.Э. Слово и культура: Статьи. – М.: Сов. писатель, 1987. – С. 261–262.
178
Мандельштам О. О природе слова // Мандельштам О. Слово и культура: Статьи. – М.: Сов. писатель, 1987. – С. 63.
Преклонение Мандельштама перед Анненским вызвано прежде всего тем, что всю мировую поэзию Анненский воспринимал как «сноп лучей, брошенный Элладой», и урок творчества Анненского для русской поэзии – «внутренний эллинизм, адекватный духу русского языка» 179 . Это и дает право Мандельштаму сравнивать Анненского с Орфеем, ибо, как писал он, «по целому ряду исторических условий живые силы эллинской культуры, уступив Запад латинским влияниям и ненадолго загощиваясь в бездетной Византии, устремились в лоно русской речи, сообщив ей тайну эллинистического мировоззрения, тайну свободного воплощения и поэтому русский язык стал именно звучащей, говорящей плотью» 180 .
179
Там же. – С. 64. См. также: Есаулов И.А. «Внутренний эллинизм» Осипа Мандельштама и русская идея Серебряного века // Античность и культура Серебряного века: К 85-летию А.А. Тахо-Годи. – М.: Наука, 2010. – С. 306–310.
180
Мандельштам О. О природе слова // Слово и культура: Статьи. – М.: Сов. писатель, 1987. – С. 58.
По мысли Мандельштама, Анненскому удалось вернуть русской поэзии представление о реальности слова как такового, утраченного символистами; иначе говоря, утвердить тот русский номинализм, который связывает его с «эллинской филологической культурой» и животворит дух нашего языка: «Слово в эллинистическом понимании, – писал Мандельштам, – есть плоть деятельная, разрешающаяся в событие» 181 . Это убеждение поэта находит подтверждение в замечаниях О. Фрейденберг об акте «речения» в Древней Греции: «Акт “речения” есть акт осиленной смерти, побежденного мрака (…) “Говорит” космос-тотем, позднее говорит божество, а там и его жрец-прорицатель, вещающий за него. Слово не просто произносится, а изрекается, вещается; оно полно высокого значения и доступно не всем, а только владыкам жизни, “царям-врачам-ведунам”» 182 .
181
Там же. – С. 59.
182
Фрейденберг О.М. Поэтика сюжета и жанра. – М.: Лабиринт, 1997. – С. 121–122.