Культурология. Дайджест №1 / 2013
Шрифт:
Итак, за внешними квазиисторическими событиями «Илиады» скрывается космологическая драма, обнаруживается вечная проблема смерти, ее неизбежности и необходимости, потому что только через жертву возможно восстановление жизни, и именно в ритуале жертвоприношения продолжение рода и смерть выступают как взаимообусловленные и взаимосвязанные: «Смертью друг друга они живут, жизнью друг друга они умирают» 115 , – говорил Гераклит. С этой сентенцией согласуется утверждение американского филолога Грегори Надя, что «Илиада» описывает собственное содержание в терминах хвалы и хулы 116 . Оно исполнено глубокого смысла, поскольку «хвала» и «хула» – эквиваленты жизни и смерти. Их борьба становится внутренним стимулом к развертыванию героического эпоса, как, впрочем, и стихотворения Тютчева:
115
См.: Фрагменты ранних греческих философов / Изд. подг. А.В. Лебедев. – М.: Наука, 1989. – Ч.I. – С. 215. Выражение Гераклита цитируется в афористической передаче Дильса-Кранца, f 62.
116
Надь Г. Греческая мифология и поэтика. – М., 2002. – С. 35–36.
Поскольку смерть
Ради славы герой готов сражаться даже с богом, как Диомед с «мужеубийцей Ареем». Все его потенции сосредоточены в одном порыве, одном устремлении, которое по своему напряжению и своей мощи равно Судьбе. Такое противостояние человека с богом свидетельствует, по мнению Ж. Дюмезиля, о существовании в греческом сознании параллелизма между героем и богом на уровне КУЛЬТА, ибо смерть в подвиге – логическое завершение жизни героя, она освобождает его судьбу от всего случайного, частного, обыденного – всего того, что не связано с экзистенцией рода, со смыслом жизни архаического человека. В этот момент жизнь достигает божественной полноты, оказывается монументально-величественной, и именно таким герой остается в памяти потомков. Так, «Илиада» становится выражением героических страстей и героического самосознания. Кажется, что подобные страсти присущи и олимпийцам, но их тревоги и волнения нигде не достигают человеческой глубины и силы, потому что гнев и даже боль богов растворяются в блаженной стихии изначального бессмертия. Оттого их обиды всегда капризны, а переживания легковесны подобно развлечению или игре. Недаром Аполлон увещевает Посейдона:
Энносигей! Не почел бы и сам ты меня здравоумным,Если б противу тебя ополчался я ради сих смертных,Бедных созданий, которые листьям древесным подобно,То появляются, пышные – пищей земною питаясь,То погибают – лишаясь дыхания (ХХI, 462–466).В отличие от героев, боги – легкоживущие, и по-настоящему им свойственно только любование, удивление и так называемый «гомерический смех». Он звучит как проявление их полной свободы, но именно отсутствие ее границ и каких-либо непреодолимых преград лишает божественное бытие драматизма и трагической красоты. Вот почему в стихотворении Тютчева совершенно естественно возникают строки о нравственном превосходстве ратоборцев Троянской войны:
Пускай олимпийцы завистливым окомГлядят на борьбу непреклонных сердец 117 .Гомеровский эпос – МОДЕЛЬ ИСТОРИИ в самых ее основах 118 . Предмет «Илиады» – и это сказано уже Гесиодом – «Славных героев божественный род» (Теогония, 1659). Для этого времени понимание истории как ИСТОРИИ ГЕРОЕВ было единственно допустимой ее интерпретацией. Именно такой античная история, а точнее, Троянская война и предстает в тютчевском стихотворении, где герой равен сам себе и смысл жизни героя оказывается тождествен ей самой. Между жизнью и ее смыслом нет расхождения – такое возвышенное человеческое ристание было для Тютчева Идеалом. В этом поэт шел не только за греческим рапсодом, но, безусловно, и за Пушкиным, который в 1830 г., заканчивая свой стихотворный роман, писал: «Самостоянье человека, / Залог величия его» 119 .
117
О зависти богов см.: «Илиада», XVII, 71; «Одиссея», V, 118, а также: Доддс Е.Р. Греки и иррациональное. – М.; СПб., 2000. – С. 39.
118
Гиндин Л.А., Цымбурский В.Л. Гомер и история Восточного Средиземноморья. – М.: Вост. литра, 1996. – С. 19.
119
Пушкин А.С. Два чувства дивно близки нам // Пушкин А.С. Полн. собр. соч.: В 10 т. – М.: Гослитиздат, 1957. – Т. 3. – С. 468.
В том же году в стихотворении «Цицерон» Тютчев восклицал:
Счастлив, кто посетил сей мирВ его минуты роковые!Его призвали всеблагиеКак собеседники на пир.Но «Два голоса» наполнены совершенно иной интонацией, вобравшей в себя не римское самоутверждение, а греческое самостояние в равнодушной вселенной 120 :
Над вами безмолвные звездные круги,Под вами немые, глухие гроба.120
В связи с этим особого внимания заслуживает высказывание Б. Козырева: «Прощание Тютчева с язычеством всего ярче выразилось в “Двух голосах” (1850). Морально здесь торжествует человек, – справедливо замечает он. – Но удержаться на этой позиции отчаяния, в себе самом находящего призрачное утешение и призрачную победу (?! – А.А.), Тютчев не захотел или не смог. С той поры он пытается стать христианином» // Козырев Б.М. Указ. соч. – С. 127. О спорах по поводу христианского мироотношения Тютчева см.: Погорельцев В.Ф. Проблема религиозности Ф.И. Тютчева // Вопросы философии. – М., 2003. – № 6. – С. 136–141.
Такова эволюция Тютчева с 1830-х годов по 1850-е: не только путь от античной мифориторики к мифопоэтике 121 , но и от Рима – к Афинам, где бытовало разное понимание силы: есть сила kratos – власть, насилие и есть dynamis – сила самосуществления, а не покорения. С этой силой укоренненности судьба, как считали греки, всегда находится в старинной и постоянной вражде 122 . Поэтому именно они, а не римляне знали так называемого «трагического человека». Такой человек, писал Вяч. Иванов, «никогда не бывает ни просто счастлив, ни просто несчастен, он живет как бы вне этих категорий, и непрестанно слышит в себе тайный голос, говорящий ДА жизни и ее приемлющий, – и вместе другой голос, шепчущий НЕТ. Он ощущает в себе эту антиномическую структуру воли – не как разлад противоборствующих стремлений (…), но, напротив, как свой целостный состав и источник сильных решений, как некую природную полярность внутреннего человека в себе, то устойчивую, подобно расположению молекул в магните, то выходящую из равновесия, как электричество в грозовом разряде» 123 . Трагический человек, говоря словами того же Вяч. Иванова, духовному хмелю предпочитает духовное трезвение 124 , которое столь характерно для героев «Илиады» и лирического субъекта «Двух голосов», одного из самых глубоких, по замечанию исследователя, стихотворений Тютчева 125 , некогда молвившего
121
Л.А. Фрейберг не без основания отмечает: «Начав в юности с классицистских штампов, Тютчев приходит к подлинному философскому осмыслению античности» // Античность и современность. – С. 455.
122
См. об этом: Васильева Т.В. Комментарии к курсу истории античной философии. – М.: Савин С.А., 2002. – С. 306.
123
Иванов Вяч. Два лада русской души // Иванов Вяч. Родное и вселенское. – М., 1994. – С. 373. Ср.: «Взаимоотрицание того, что навеки утверждено в сердце, и забвения, как противопоставление жизни и смерти (…) В этом одна из трагических антиномий Тютчева» (Чичерин А.В. Образ времени в поэзии Тютчева // Известия АН СССР. Сер. Литература и язык. – М., 1969. – Т. 27, Вып. 5. – С. 407.)
124
Иванов Вяч. Два маяка // Иванов Вяч. Лик и личины России. Эстетика и литературная теория. – М., 1995. – С. 241.
125
Маймин Е.А. О русском романтизме. – М.: Просвещение, 1975. – С. 190. Это замечание приобретает особую значимость, если учесть, что «Для Тютчева искусство было прежде всего искусством самовыражения». – Лотман Л.М. Ф.И. Тютчев // История русской литературы: В 4 т. – Л.: Наука, 1982. – Т. 3. – С. 408.
126
Тютчев Ф.И. Указ. соч. – С. 138. Ср. со стихами Архилоха (VII в. до н.э.): Сердце, сердце! Грозным строем встали беды пред тобой, Ободрись и встреть их грудью… (Античная лирика. – М., 1968. – С. 118.)
127
Иванов Вяч. О гении // Иванов Вяч. Собр. соч.: В 4 т. – Брюссель: Foyer Oriental Chr'etien, 1979. – Т. 3. – С. 113.
128
Иванов Вяч. Копье Афины // Иванов Вяч. По звездам. – СПб.: Оры, 1909. – С. 48.
Эти стихи возникли не без влияния идеи Ф. Достоевского о русском народе как «народе-богоносце»: «Чрез Достоевского, – говорил Иванов, – русский народ психически (т.е. в действии Мировой Души) осознал свою идею как идею всечеловечества» 130 . Признаваясь, что к изучению религии Диониса его обратил Ницше, показавший в Дионисе «невременное начало духа, животворящее жизнь», Иванов писал: «Но не то же ли, еще раньше, хотел сказать на своем языке Достоевский проповедью “приникновения” к Земле, “восторга и исступления”? Не оба ли верили в Диониса как в “разрешителя” от уз “индивидуации” <…> Не подлежит сомнению, что религия Дионисова, как всякая мистическая религия, давала своим верным “метафизическое утешение” именно в открываемом ею потустороннем мире…» 131
129
Иванов Вяч. Русский ум // Иванов Вяч. Стихотворения. Поэмы. Трагедия: В 2 кн. – СПб.: Акад. Проект, 1995. – Кн. 1. – С. 93.
130
Иванов Вяч. Религиозное дело Владимира Соловьёва // Иванов Вяч. Родное и вселенское. – М.: Республика, 1994. – С. 345.
131
Иванов Вяч. Дионис и прадионисийство: Фрагменты книги. Предисловие // Эсхил. Трагедии. – М.: Наука, 1989. – С. 351. О «дионисийских» идеях Иванова см.: Вестбрук Ф. Дионис и дионисийская трагедия. Вяч. Иванов: Филологические и философские идеи о дионисийстве // Античность и культура Серебряного века: К 85-летию А.А. Тахо-Годи. – М.: Наука, 2010. – С. 196–204.
Творчество Достоевского Иванов толковал как факт мистического реализма. Под пером писателя, считал Иванов, роман уловил антиномическое сочетание обреченности и вольного выбора в человеческой судьбе, стал трагедией духа, ибо путь веры и путь неверия, по Достоевскому, суть два различных бытия, подчиненных своему собственному закону. И при однажды сделанном метафизическом выборе между верой и неверием поступать иначе в каком-либо отдельном случае невозможно и просто неосуществимо. Если выбор осуществился, то он уже неизменен, так как совершается не в разумении и не в памяти, а в самом существовании человеческого «я», выбравшем для себя то или иное качество (выбор совершается в экзистенции, сказали бы сейчас). И только духовная смерть этого «я» может освободить от принадлежащего ему бытия веры или неверия: тогда человек теряет душу свою и забывает имя свое. Он продолжает дышать, но ничего своего уже не желает, утонув в мирской соборной или мировой воле. В ней он растворяется всецело и из нее мало-помалу опять как бы кристаллизуется, осаждается в новое воплощенное «я», гость и пришелец в своем старом доме, дождавшемся прежнего хозяина в прежнем теле 132 .
132
Иванов Вяч. О Достоевском // Иванов Вяч. Борозды и межи: Опыты эстетические и критические. – М.: Мусагет, 1916. – С. 24–26.
Достоевский, писал Иванов, являлся поборником инстинктивно-творческого начала жизни и утвердителем его верховенства над началом рациональным. «В ту эпоху, когда подобно тому, что было в Греции в пору софистов, начал приобретать господство в теоретической сфере образ мыслей, полагающий все ценности лишь относительными, – Достоевский не пошел, как Толстой, по путям Сократа на поиски за нормою добра, совпадающего с правым знанием, но, подобно великим трагикам Греции, остался верен духу Диониса. Он не обольщался мыслью, что добру можно научить доказательствами и что правильное понимание вещей, само собою, делает человека добрым, но повторял, как обаянный Дионисом: “ищите восторга и исступления, землю целуйте, прозрите и ощутите, что каждый за всех и за все виноват, и радостию такого восторга и постижения спасетесь”» 133 .
133
Иванов Вяч. Достоевский и роман-трагедия // Иванов Вяч. Родное и вселенское. – М.: Республика, 1994. – С. 295.