Курсив мой
Шрифт:
Дней через десять, часов около пяти, в дверь моей комнаты-квартиры постучали. Я в этот день задумала стирать, а это было всегда сложно по причине тесноты, и надо было делать некоторые перемещения в так называемой "кухне". Горячая вода нагревалась на электрической плитке, веревки протягивались над ванной (которая занимала буквально всю кухню и в которой, вот уже лет десять, то есть задолго до того, как я поселилась здесь, не было ни холодной, ни горячей воды). Повязав передник, засучив рукава, я принялась за дело, и когда раздался стук, решила не открывать. Я никогда этого не делаю, но в тот день я решила, что не могу принимать гостей, когда только что наконец согрелась вода. Но кто-то стоял за дверью и не уходил. Притаилась и я, сдерживая импульс сделать шаг и открыть дверь. Внезапно голос Иванова сказал за дверью:
– Н.Н., откройте, я знаю, что вы дома.
– Кто это?
– спросила я, чтобы выиграть время.
– Это стрелок пришел. Знаете, что такое стрелок? Хочу вас подстрелить на десять франков.
Я попросила его подождать несколько минут, привела в порядок "кухню", сняла передник, причесалась. Когда он вошел, шаркая и кланяясь, я сказала ему, что у меня всего десять франков и я не могу дать ему больше пяти. "А вино есть?" -
Забыть или запомнить? Или дать тому, что было сказано, жить как придется, как растет трава? Отнестись к тому, что было сказано, как к пьяному бреду человека в стадии разложения? Или как к преходящему настроению невротика и поэта? Или как к исповеди? Или как к легкой болтовне когда-то светского человека, решившего поразить собеседника? Разницы, собственно, нет никакой, как бы ни относиться к его речи, - мое, и ваше, и всех будущих поколений отношение к ней ничего не изменит в ней самой. Это если сказать о ней одним словом - была жалоба, но жалоба не на обстоятельства и не на людей, не на Ивана Ивановича, Ленина, Сталина, Николая Второго и Первого, не на разрушенное здоровье, безденежье, одиночество, себя самого, каким его сделали мама, папа, женщины... Это была жалоба ни на кого. Виновника он в своей судьбе не искал, виновник ему был ни к чему, у виновника (как он сам сказал) он прежде всего попробовал бы занять десять франков и потом выпил бы с ним на брудершафт. Но в этой жалобе ни на кого возникал и все углублялся мотив смертельного страха перед всеми и всем, перед червяком, пауком, машиной, женщиной, властями, холодным ветром, свистком полицейского - перед цивилизацией и перед первобытностью и стремление (уже животное) потонуть в этом страхе и грязи. "Только грязи мне собственно, не страшно", повторил он несколько раз.
Больше мы не видались. Накануне отъезда в Нью-Йорк я получила от него письмо, на которое, насколько мне помнится, я не ответила. Вот оно:
[Почтовый штемпель: Париж:, 31 октября 1950]
"Дорогая Нина Николаевна,
"Увидя почерк мой, Вы верно удивитесь"... Видите ли - мне хочется написать Вам несколько слов теперь, когда Вы уезжаете в Америку - т.е. может быть, мы с Вами, вообще, никогда не увидимся или, во всяком случае, нас разделит надолго не только океан, но два разных мира. Короче говоря все житейское тут наше прекращается навсегда или очень надолго и вот именно поэтому, мне хочется Вам сказать несколько слов, воспользовавшись "свободой": ни Вы мне, ни я Вам на какой то "отрезок вечности" в практической жизни не реальны. Туманно пишу. Но все равно. Разберите как-нибудь вместе с неразборчивым почерком.
Так вот пользуясь этой "свободой" я хочу сказать Вам откровенно то, чему мешали, если не встречи, то возможность встретиться живя в одном городе. Я хочу, прежде всего, пожелать от всего сердца - счастья и удачи. И прибавить, что считаю, что Вы - один из немногих - заслуживающих и удачи и счастья. Мы давно, конечно, знакомы. И наше знакомство было главным образом, цепью всяких недоразумений. Вина не Ваша, а моя, я это прекрасно знаю. О, задолго [до] Ходасевича - до всего [одно слово неразборчиво]. Тем более я ценю Ваше беспристрастие к моим стихам, потому что человечески я Вам "законно неприятен", говоря мягко. И вот, прощаясь с Вами я пользуюсь случаем сказать, что я очень давно со стороны, как бы это сказать... любуюсь Вами. Вы умны, талантливы, и еще - может быть самое важное - в Вас есть врожденное "чувство ответственности", какое то мужское. В то же время Вы очень женственны. Если бы Вы оставались в Париже, конечно, я не мог бы сказать, а вот теперь говорю. Когда на Вашем "приеме" в Возрождении, куда я случайно залез мы болтали с Вами полминуты, я оценил прелесть и молодость Вашей внешности от платья до коричневой (?) шапочки, до улыбки, до блеска глаз. Извините за беззастенчивость выражений, но чего там притворяться, всегда всякому приятно услышать, что впечатление его облика прелестно-молодое, как тогда. Желаю Вам счастья и удачи еще раз. Вы имеете все "права" на них. А я говорю Вам это тоже "по праву" - того отношения к Вам, которое "силою обстоятельств" никогда не могло проявился. Объяснять мне Вам разумеется нечего, но не поймите превратно мой "акт", т е. что письмо. Чего там ломаться, Вы, любя мои стихи (что мне очень дорого) считали меня большой сволочью. Как все в жизни - Вы правы и неправы. Дело в том, что "про себя" - я не совсем то, даже совсем, не то, каким "реализуюсь" в своих поступках. Но это уже "Достоевщина"...
До свиданья. Не поминайте лихом. Плюньте на Н.Р. Слово и эмигрантское болото. Раз Вы добрались до Америки, то так просто при Ваших "качествах" и твердости добиться успеха там. Желаю Вам этого и уверен, что именно Вы добьетесь там многого Не думаю, как не бессвязно это письмо, чтоб Вы поняли его превратно.
Целую Ваши прелестные руки.
Ваш Георгий Иванов.
К этому письму было приложено переписанное рукой Иванова его стихотворение "Мелодия становится цветком" и к нему - приписка:
Это - Вам вместо цветов. Мне этот стишок самому нравится. Я после Портрета написал уже штук сорок, и по моему хороших.
Г.И."
Из Нью-Йорка я послала ему посылку. В ответ он прислал мне следующее письмо, которое я, как и первое, печатаю без исправления описок и только меняя старую орфографию на новую:
[Монморанси, конец декабря 1951 г.]
"Дорогая Нина Николаевна,
Благодарю Вас с непростительным запозданием. Если не извинение, то объяснение этого, отчасти в том, что Ваша посылка пришла в дни когда я только что стал кое-как поправляться - была со мной как говорится, легкая "кондрашка" вроде кровоизлияния в мозг. Но, конечно, я двадцать раз должен был и мог написать Вам и не раз приступал - но то нет бумаги, то денег на марки, то начну и не допишу по лени
Вечность прошла, как Вы уехали. Я очень жалел, что с Вами не простился, - кажется я послал Вам тогда письмо и стихи о Лермонтове? Или только стихи? Не помню теперь. Не подумайте, что "ударчик" приключившийся этим летом со мной - отшиб мне память. Это тогда, когда Вы уезжали [я] жил как в тумане и не запомнил собирался ли только послать при стихах несколько слов или приписал их. Или возможно, написал не то, что хотел. Но помню очень точно "зигзаги", "точку", где-то на дне сознания - вот Вы уезжаете и должно быть "навсегда" во всех смыслах и уже не поправить, то что мне хотелось бы поправить или исправить, чтобы Вы думали обо мне и о моем отношении к Вам, не "лучше", Бог с этим, но иначе, потому что жизнь моя так сложилась и сам я так путал, что ничего, что я на самом деле думаю и чувствую завалено всякой всячиной, не только скверной, но сложной случайной и чуждой мне Коша, т.е. Смоленский сказал недавно, что Вы ему писали, что Вам нравятся мои сгихи в "Нов. Ж.". Если Вы мне напишете что именно нравится, буду очень признателен: видите ли - можете "навести справки" - я не раз повторял - Ваша рецензия о "Портрете без сходства" мне крайне ценна. Дело не в похвалах, а в удовольствии, которое я испытал от нее за правильное и дающее поэтому удовлетворение - определение знания [зачеркнуто: смысла] и места моей поэзии. Хвалили меня, множество раз, сами знаете, и все это сплошь, вплоть до - может быть читали - Зинаиды Гиппиус "не то" не по существу: более умный и более глупый Мочульский. Ваша рецензия в этом смысле единственная, а как никак - тоже на старости лет когда [одно слово неразборчиво] и игра становится скучна и критика, и за сорок лет начитался вдоволь преувеличений и выдумок - и сам их только и писал - дорого ответственный и "разумный" отклик на как никак на дело всей жизни. Жаль только что заметка Ваша только схема в сорок или пятьдесят строк. Вот если бы как нибудь написали обо мне подробнее. Говорят, что только что напечатана Ваша статья о Ходасевиче - но не знаю даже, где.
Ну, статья это дело сложное и может быть совсем Вам неподходящее сейчас, но несколько слов "по существу" может быть мне напишете. И что не нравится, тоже очень хочу знать. Пожалуйста, по откровенней. Мне и интересно и полезно. Я Вам верю. И рецензия о "Портрете без сходства" и еще что Вы долго мои стихи не любили - и потом оценили так высоко делает для меня Ваше мнение и Ваши советы важными и нужными. Коша еще сказал, что Вы писали ему, что то вроде "старшим нравится, новые не понимаю!". Мне любопытно бы знать конкрет-ным образом в двух словах что слышали Вы от "новых". Только любопытно - потому что, как правило, "новые" городят критикуя, чушь, независимо от того, хвалят или ругают то или другое. По-моему они сплошь и рядом даровиты, часто изумительно "полны сил", но талантливость эта неотделимо слита с серостью почище латышской литературы или эпохи до символизма. Они наивны и первобытно самоуверенны, и как будто не поддаются органически культуре. Я к ним, т.е. к этим ди-пи - питаю больше, чем симпатию, я чувствую к ним влечение кожное и кровное. Но считаю, что они тоже "жертвы" большевизма, как и мы, только по иному. Нашу духовную культуру опозорили, заплевали и уничтожили, нас выбросили в пустоту, где, в сущности, кроме как заканчивать и "подводить итоги" "хоронить своих мертвецов" - вроде моей поэзии - ничего не остается. Их вырастили в обезяннике пролетариата - с чучелой Пушкина вместо Пушкина, какого знаем мы, с чучелой России, с гнусной имитацией, суррогатом всего, что было истреблено до тла и с корнем вырвано. И получилась - бешенная одаренность рвущаяся к жизни - как если бы раззорена оранжерея - весной сквозь выбитые стекла покрывая все и мусор раззоренья и то что в почве еще уцелело от редкостных клеток, все глуша, ничего не соображая, торжествуют наливаясь соками на солнышке лопухи. Извините за лирический пассаж пришлось к слову, хотя и не полагается столь "образно" выражаться. Но, действи-тельно, я так ощущаю это наше "молодое незнакомое племя". Я думаю, что они и вообще Россия, пусть и освобожденная, в этом смысле "непоправимы", по крайней мере очень надолго. А - но возможно и навсегда. Почему бы и нет? "Не такие царства погибали", сказал о России не кто-нибудь, а Победоносцев. И в наши дни звучит это убедительней и более "пророчески" - чем "признанные пророчества" вроде Достоевского. Кстати всю жизнь я считал Достоевского выше всего что написано людьми, гениальнее и проникновеннее всего. И вот, признаюсь, засомневался. Возможно что я теперь ошибаюсь, но лежа после своей кондрашки перечел всего Достоевского. О, гениально, если угодно. Но - повторяю - может быть поглупел или очерствел с годами, - но фальшь так и прет для меня и из вершин и из срывов. Более того, за всеобъемлемостью, все пониманием, все проницанием "страшно вымолвить" - проступает нечто вроде кривлянья и душевного ничтожества. Ах, весьма возможно, что говорю чушь. Тем более, что совпадаю с пошлой стороной человечества, вроде Мельгунова. Мне лично кажется, что не совпадаю, потому что иначе, сквозь как никак душевный опыт пришел к этому. Но возможно, что и
Жил был поэт всем нам знаком,
На старость лет стал дураком.
Ну, пора и честь знать, - целую Ваши милые руки, еще раз сердечно благодарю и желаю Вам от души и веселых праздников и вообще удачи и счастья. Если Вы мне ответите, обещаю также отвечать - sauf centre ordre если не начну опять подыхать. Возможно и это - живется мне тяжко и здоровье расшатано прежним пьянством и пр. но может быть и не подохну. Как не странно, мне очень не хочется, несмотря на усталость и скуку моего существования играть в ящик но, представьте, наивно-литературным соображениям, вернее инстинкту: я, когда здоровье и время позволяют, пишу, уже больше года некую книгу.