Курсив мой
Шрифт:
Нет, страха не было. Было любопытство, известный азарт касательно будущего и желание по возможности разумно обставить самый отъезд. Между тем, с бытовой стороны дело обстояло довольно скверно: языка английского я не знала, денег у меня, по приезде в Нью-Йорк, оказалось 75 долларов, из которых 25 я тотчас же отдала (это был долг), и постоянную визу мне не дали: русская квота была заполнена и визу надо было ждать около пяти лет. Пять лет я ждать не могла, это я знала твердо. Я получила временную визу, и только через четыре года мое незаконное положение в США было урегулировано моим третьим замужеством. Ходасевич был прав, когда говорил (глядя, как я в 1925 году в Париже вышиваю крестиком), что это все уже когда-то было описано не то Чернышевским, не то кем-то другим,
– Бросаешь всех петухов на всех чайниках, - сказала мне Вера Зайцева, прижимая меня к себе на вокзале, а я в это время видела все вокруг себя с такой ясностью, как князь Мышкин перед припадком: все оставляемое и все уже оставленное, и то, что впереди через три часа, и то, что впереди через неделю, через год и через два. И данную минуту - которая всегда важней всего - четырнадцать дорогих мне лиц на вокзальной платформе, и с каждым длинная история отношений. Одному успеть шепнуть: не болей, не грусти (две заповеди дружбы), другого обнять, у третьего повиснуть на шее, четвертому и пятому сжать руки, и всем ответить на нежность и тепло. Вода понесет меня из одного полушария в другое, и ее я тоже больше не боюсь. Закат Европы во мне самой, не в Европе, и во мне самой в этот миг - тысяча вещей: прошлое, настоящее, и такая ясность видимости - где не "все позволено", но "все возможно".
В эти минуты (или секунды) "мышкинской ясности" было ощущение шва всех противопо-ложностей: мое одиночество и принадлежность стоящим под окном драгоценным людям, молодым и старым; моя собственная страна, и та, в которой я прожила двадцать пять лет, и третья - куда я ехала. Рок, который нес меня, и мой сознательный выбор. И я сама перед лицом этого шва, такая, какую я знала и какую знали те, что стояли перед окном вагона, знали тридцать, двадцать, десять лет. И потом - редкий случай и тем самым мне милый - слезы, которые я не могла остановить до самого Гавра, так что русский господин, сидевший в купе напротив меня, участливо спросил (он узнал меня, и Б.К.Зайцева, и некоторых других из провожающих):
– Может быть, вам дать выпить стакан самой обыкновенной водички?
Эта самая обыкновенная водичка не имела на меня никакого действия, и я прекратила плач только тогда, когда увидела громадный белый пароход, густо-синий залив, лебедки в небе и величественную даль гигантского порта.
А потом были дельфины, сказка о двух лягушках и два великана женского и мужского рода - за моим столиком, которые весь обед с тихой радостью, и восторгом, и сиянием глаз говорили, что наконец-то они опять у себя увидят такси. "Неужели в Европе они не видели такси?" - думала я. Но оказалось, что они говорили о Техасе, и это был мой первый урок английского языка.
И вот на шестой день, на заре, передо мной возник город. Он был узок и высок, как готический храм, и вокруг него была вода, и в легком тумане ноябрьского утра, или даже - конца ночи, он возник вдруг, незаметным толчком отделившись из невидимого в видимое.
Я уже час как стояла на палубе и смотрела, как по плоскому берегу, открывшемуся около пяти часов утра справа, бегут туда и сюда огни сотен автомобилей, словно была не ночь, а белый день. Плоский берег появился рано, усеянный огнями - белыми и красными, - затем стало медленно, туго светать, обнаружились тяжелые тучи, шедшие нам навстречу, обнаружилась, направо же, линия чуть волнистого, низкого горизонта. И тогда появился впереди город. Два-три пассажира и я с ними вышли на нос парохода. Мы входили теперь в пролив, и по берегу слева тоже побежали огни, только берег был выше. Навстречу шли паромы, буксиры, теплоходы и даже острова, еще темные здания нью-йоркского порта, а готический храм впереди все приближался, все яснел и терял постепенно свой готический
В этом городе, как я его увидела тогда и как видела потом, много лет подряд, есть тоже что-то умышленное и та единственная смесь функционального и символического, которая есть и в нашей бывшей столице. Здесь тоже, может быть, кто-то стоял "дум великих полн" и решал, что именно на этом месте "будет город заложен" и кусок земли куплен у индейцев. Там - болота и туманы, здесь - черные скалы, на которых надо было строить жилища, там вьюги и метели, здесь - субтропическая температура иногда три месяца в году. Это не стало помехой. Водные пространства и особый свет, идущий от них, придают всему тот же характер призрачности и временности, или вневременности, или безвременности. Москва, Лондон, Рим, Париж стоят на месте. Ленинград и Нью-Йорк плывут, расставив все свои паруса, разрезая бушпритом пространство, и могут исчезнуть - если не в действительности, то в видении поэта, создающего миф, создающего мифическую традицию на основе почувствованого.
М.С.Цетлина, мой давний друг (как и муж ее, Михаил Осипович, умерший в 1946 году), написала мне за месяц до этого, чтобы я остановилась у нее. Она тогда жила в гостинице, где занимала небольшую квартиру, там же она сняла комнату и мне. Р.Б.Гуль привез меня с парохода прямо к ней. С первого же вечера я оказалась среди людей, пришедших посмотреть на меня, - старых знакомых, новых знакомых, русских американцев, американских американцев и, как я сама, недавно приехавших из Европы - старых эмигрантов, новых эмигрантов и "перемещенных лиц" - жителей Польши, Чехословакии, Шанхая, Прибалтики - русского происхождения. Мария Самойловна по старой (московско-парижской) привычке и тут устраива-ла вечера, то есть сборища, где бывала перемешана публика литературная с вовсе не литератур-ной. Здесь я познакомилась с пианистами В.Л.Пастуховым, Н.Орловым, Г.Кочевицким, с поэта-ми Иваном Елагиным и О.Анстей, с прозаиком С.Максимовым, с художником Н.Николенко и его женой, с другим Елагиным, Юрием, автором "Укрощения искусств", с Б.А.Филипповым. Я встретилась вновь с парижанами: А.Ф.Керенским, Р.Б.Гринбергом, Г.Н.Кузнецовой, М.В. Добужинским, Ю.П.Денике, Г.Ф.Федотовым, Е.А.Извольской и другими. На второй день моего приезда Я. пришел ко мне.
– Зачем вы приехали?
– спросил он и сел.
– Я здесь вот уже десять лет. Здесь ужасно. Жить невозможно. Такая бедность кругом! И груши совершенно не пахнут.
Я растерялась.
– Груши? Не пахнут? Это действительно ужасно!
– Я не знаю, что они с ними делают. Срывают зелеными, вероятно, и они дозревают в холодильниках. Здесь жить нельзя. У клубники нет вкуса, то есть никакого вкуса! У вас есть деньги на обратный билет? Смотрите, держите их, не тратьте. Они вам понадобятся.
Я ответила, что денег нет, и испугалась, что он предложит взаймы, но он не предложил.
– Бедность страшная. Не верьте глазам. Они все врут. Благополучие только на поверхности. Внутри, в глубине, страна нищая. Негритянский вопрос. Алкоголизм. Вот увидите.
Он говорил долго. Он рассказал, что недавно видел ночью, когда возвращался из одной своей квартиры в другую (у него по семейным обстоятельствам было две квартиры), человека, спящего на тротуаре. Полицейские не подобрали его: в участках, сказал Я., нет больше места от толпы бездомных, которые там ночуют.
– А в Европу вы не возвращались ни разу?
– Денег нет, не могу себе позволить.
– Там, знаете, тоже сейчас груши не пахнут.
– Ну, этому я не верю!
– Груши не пахнут, потому что их нет. Не знаю, где они, но я видела их только раз и то за окном одного роскошного гастрономического магазина: они лежали на вате, в шелковой бумаге... Впрочем, это неважно.
Он говорил, наслаждаясь тем, что с моей стороны больше не было возражений. Но когда он вышел на лестницу, я побежала за ним: