Курсив мой
Шрифт:
Вторично Платон говорит об этом в "Федре", 247:
"Божественный разум, когда его питает знание и чистая наука... наслаждается, видя сущность вещей, которую он до того не знал. И когда он... напитался всем этим, он возвращаемся... домой".
Второй в "Божественной комедии" ("Рай", песня Десятая) обращается к читателю, требуя от него, чтобы он питался тем, что перед ним поставлено поэтом:
"Я подал те6e. Теперь питайся этим, корми себя сам".
Я далека от мысли вынести какое-либо суждение о французской литературе послевоенных лет. В центре ее тогда стояли Capтp, Камю, Арагoн и Элюар. Первый олицетворял собою двусмысленность современного французского интеллектa, второй с самого начала своей недолгой жизни был жертвой какого-то артистического недовоплощения: не столько писатель, сколько явление, не столько поэт - сколько памятник эпохе (он цитирует две мои книги и упоминает меня в "Carnets" 1948 года). Я была на многолюдном митингe в большом
Эти годы были годами роста поэта Пьера Эмманюэля, любимого мной. Но он не вышел в первый ряд имен, который занимали Арагон и Элюар, виднейшие члены французской компартии.
Характерными для французской литературы этого времени были книги Марселя Эме: иронические, легкие, меланхолические, они всем своим характером говорили об антивсемирнос-ти, о локальности современной французской литературы, о ее "малой траектории" и "частном горизонте". И в эти же годы поднималось, как некое черное светило, имя Жана Жене, возведен-ного вскоре Сартром в гении и святые, Жене, две книги которого (одна - откровенно, другая - скрыто автобиографическая) затмили на целое десятилетие все остальные, несмотря на то, что в предисловии к одной из них Жене писал об "ангелах - немецких оккупантах", летающих в небесах и бросающих бомбы на Францию, а посвящена была книга некоему Пильоржу, убившему своего любовника Эскудеро, и известному Вейдеману, зарезавшему шесть человек и казненному в 1939 году. Сартр встал на защиту и этого предисловия, и его автора, и обеих книг, отчасти даже любуясь двусмысленностью собственного выбора: где, с одной стороны, он требовал engagement, целенаправленности всякого искусства, политической ответственности интеллигенции, априорного признания правоты всех требований рабочего класса, а с другой, - повинуясь какой-то темной порочности своей женственной природы, влекся к тому, что ему казалось (и не ему одному) мужественной силой антибуржуазной расы "избранных" - будь они рослые пролетарии, делающие социальную революцию, или светловолосые воины в фельдграу, или просто волосатые преступники, судимые по закону.
Да, живя в абсурдном мире, признаем, что правды нет, но ведь есть направления правды, и если этого не учитывать, то всякая философия станет двусмысленной. Теперь из первого тома автобиографии самого Сартра (названной им "Слова") мы видим, что он любил с младенчества одни напечатанные слова, с их обозначением в словарях и энциклопедиях, но был совершенно чужд смыслу Логоса, и потому его книги, за исключением первой, где он изрыгнул свое нутро (книга называется "Тошнота"), вся его "беллетристика" построена на словах как средстве обозначения [что касается "небеллетристики", то напомню что "История СССР", написанная Арагоном в 1965 году основана на сталинской интерпретации сорока трех лет русской истории с некоторыми поправками к ней Хрущева. А Сартр до сих пор считает Н. И. Бухарина не жертвой Сталина, а изменником революции, который понес справедливую кару после своего покаяния: в книге Capтpa "Сен Жене" ("Святой Жене") мы читаем "Бухарин - конспиратор и изменник, который униженно признался в своей измене революции, гнилой член революционного коллективa"... (Изд. Галлимара, 1952 г., стр. 544-546)]. Он не может этого не видеть, будучи одним из умнейших людей современности, но он также знает, что никогда не напишет своей последней книги, где бы он наконец объяснил, почему, требуя от других ответственного действия, он сам тридцать лет пребывал audessus de la melee... За все, что было получено раньше, живет во мне вечная благодарность, но мой рост, мое изменение, мое самопознание не могли остановиться, и они для меня продолжали быть важнее, чем вся локальная или даже мировая философия сегодняшнего дня.
Есть время тайн и умолчаний, и есть время признаний. И здесь я скажу в нескольких строках еще об одной причине моего отъезда из Парижа (из Франции, из Европы). Она не ст оит четвертой в том ряду, о котором я сейчас говорила Она как бы пронзает три первых и дает им экзистенциальность, то есть живет в них, связывается с ними и делает их еще важнее и жизненнее, чем они на самом деле есть Кроме невозможности материального существования, распада того, к чему я чувствовала свою принадлежность в течение четверти века, и отсутствия интеллектуальной пищи, была моя победа-поражение в личной жизни, от которой хотелось бежать. На этом участке - если принять это условное определение, в корне неверное, потому что это скорее горизонт, чем участок, - все было
– Ну, это только полдела, - сказал мне на палубе океанского парохода человек, прослуживший экспертом фальшивых денег в американском банке в Париже тридцать лет и теперь возвращающийся в Америку, любитель иностранных языков и страшный спорщик. Сначала, за завтраком, он говорил о том, что в Соединенных Штатах лучше нет места, чем Южная Каролина. Это вызвало бурю возмущения остальных американцев, но он остался к ним глух. Потом он объявил, что французский художник Клод Лоррен изобрел слоеное тесто, и так как никто ничего об этом не знал и потому не возражал, он почувствовал себя обиженным. Он хотел спорить. За обедом он утверждал, что вокруг парохода можно увидеть сколько угодно дельфинов, надо только уметь смотреть. Он непременно хотел держать пари со всеми нами, вместе и в отдельности, утверждавшими, что дельфинов в этих местах нет.
– Скажите мне какое-нибудь русское идиоматическое выражение, - сказал он, подкравшись ко мне на палубе так, что я вздрогнула.
– Идти по шпалам.
– Объясните его.
Он выслушал, подумал. Что-то записал себе в книжечку.
– Значит, можно и в Америку пойти по шпалам?
– Нет, это не выйдет.
– Но можно жить по шпалам?
– Да, - ответила я, подумав, - жить по шпалам можно, и я сама жила по шпалам. Впрочем, можно и в Америку отправиться по шпалам. Не будем педантами.
– А вот и дельфин!
– крикнул он. Но никто, кроме него, дельфина не видел. Он тогда, все косясь на океан и выискивая дельфинов, рассказал мне историю двух лягушек:
– Однажды обе упали в крынку с молоком. "Я пропала", - сказала первая лягушка, пошла ко дну и потонула. Другая же стала изо всей силы работать лапками и к утру оказалась сидящей на сбитом ею масле.
– Дельфин!
– закричала я. И пришлось нам всем признать, что он был прав.
– Я всегда прав, - хмуро сказал охотник за фальшивомонетчиками, пожимая плечами, и больше уже ни с кем не разговаривал.
Но это тоже случилось не сразу. Я делаю шаг вперед и сейчас же отступаю назад - так, впрочем, я и ехала в Америку, несмотря на решение. И темп моего рассказа соответствует темпу моих сборов.
Я уезжала не только из Парижа, я уезжала из Петербурга-Ленинграда, из Венеции, из Рима, из Ниццы, из Прованса, из навсегда для меня драгоценного пейзажа лучистой, дымчатой деревенской Франции, которая теперь, когда я закрываю глаза, видится мне прежде, чем видится Париж, с ее дорогами, усаженными шумящими деревьями, с хлебными полями и покатыми лугами, с черепичными крышами, мирно дремлющими за холмом, и острой колокольней церкви, забытой, пустой, ненужной и все-таки прелестной, выстроенной тысячу лет тому назад, до Монтеня и до Сервантеса, как сказал бы Мережковский. Я уезжала навсегда из мест, где я училась искать не счастья, а интенсивности, не радостей и благополучия, а больше жизни, концентрированного чувства жизни, усиленного ощущения бытия, полноты и концентрации пульса, энергии, роста, цветения, вне зависимости от счастливого или несчастливого его образа. Здесь жизнь моя становилась все более и более не цепью вопросов, но цепью разрешения вопросов, где иррациональное, и сны, и вдохновение, и импульсы, имели свое место и были координированы со всем имманентным и ощутимым, знакомым моим пяти чувствам. В любом образе я искала его силу и непрерывность, cгyщенное чувство быть, жить, познавать, пережи-вать, помнить и меняться. Я училась этому в Европе и теперь этy Европу оставляла, унося с собой всё, что сумела взять oт нее, - малое и большое, важное и не очень важное, - и преждe всего убеждение, что уметь думать и в протяженности времени жить сознательной жизнью, узнавать себя и "делать" себя есть необходимое состояние человека, при котором его консервативным, ограниченным, косным инстинктам отводится второе место, а радикальной мыслительной способности, неограниченной и свободной, - первое из первых.
Эта свобода роста связана со всеми остальными свободами, которых хочет человек. Он хочет сам сажать свои деревья и сам же их рубить; он хочет, чтобы сын не отвечал за отца; он хочет громко крикнуть свой протест, он хочет сам сделать свой выбор и, когда ему нужно, быть "не как все", что доказывает не только его собственное здоровье, но и здоровье народа, из которого он вышел. Но свобода роста несет с собой еще и другое: освобождение от путаницы в мыслях и импульсивности мнений, несет интерпретацию мира и, наконец, умение познавать, судить и выражать себя. Огромную школу, где я научилась столь многому, я теперь оставляла, я переходила в новый, другой, неизвестный мир. Но страха не было.