Лабиринт мертвеца
Шрифт:
– Судя по разделительной линии, открытку выпустили не раньше тысяча девятьсот четвёртого года, – сказала я папе.
Изначально на оборотной стороне открытых писем разрешалось писать только имя и адрес получателя. Само сообщение отправители втискивали в нарочно предусмотренное для этого пространство на лицевой стороне или выводили прямиком на картинке. В четвёртом году это правило отменили, а в восьмом году сделали заголовок «Открытое письмо» необязательным. После всех прочитанных книг по филокартии я неплохо разбиралась в подобных нюансах, однако как быть с «я таджиком» дальше, не знала.
– Ну… вот, – промолвила я, намекая
Папа сказал, что я умница, и похвалил за отсылку к шестьдесят шестому циркуляру Главного управления почт и телеграфов. О каком таком циркуляре идёт речь, я не поняла, но схватила открытку и села с ней на пол под торшер. Папа повернулся ко мне, сел грудью к высокой спинке стула и сказал:
– Ты верно отметила, что её напечатали в издательстве при Красном Кресте, но ошиблась страной.
– Страной?! Но тут стоит «Подателъ»!
– А ещё стоит «БДЧК», то есть «Българско дружество Дервенъ Кръстъ“» – «Общество болгарского Красного Креста». И, кстати, у нас «подателъ» не писали.
– Никогда не видела болгарских открыток.
– Ну, как минимум одну видела.
Выяснилось, что папа подразумевает карточку, висевшую среди других семейных карточек за кофемашиной в торговом зале, – ту, которую обычно не упоминал.
– Ты был в Болгарии? – спросила я.
– В детстве.
– И там купил открытку?
– Да.
Папа отвечал нехотя, и я решила к нему не приставать. У всех были тайны. Ну или не тайны, а неприятные воспоминания. Бабушка не любила говорить про своего погибшего брата, мама – про детство в Рязани, я – про тот случай на Рельсах, когда я чуть не свалилась в ручей, а папа не любил говорить про своего родного отца, сейчас жившего где-то на Украине, про одного вредного коллекционера, подавшего на папу в суд, и про болгарскую открытку с полуразрушенным особняком. Так или иначе, меня больше интересовала моя собственная болгарская открытка.
Папа сказал, что нижнюю возрастную границу я определила довольно точно. Запрет писать на оборотной стороне по всей Европе сняли примерно в одно время. Значит, открытка была не старше четвёртого года.
– С верхней границей сложнее, но ты взгляни на качество лицевой стороны. Фототипия размытая. Да, детали различимы, но резкости не хватает. Вот, сравни.
Папа выдвинул ящик стола и быстренько подобрал нужный пример – фотографическую карточку кёнигсбергского издательства «Грефе унд Унцер».
– Потроховый мост! – Я узнала мост, некогда выводивший с острова Кнайпхоф в пригородный Форштадт.
– Верно. Но ты посмотри на качество печати. И сравни со своей открыткой. Видишь разницу?
– Да… На моей всё как-то смазано.
Папа сказал, что Первая мировая стала золотым веком открытых писем. Их печатали как никогда много – только через полевую почту за четыре года прошло почти тридцать миллиардов карточек, – а главное, издатели отладили технические процессы, и открытки выходили чудесные, едва ли чем-то уступавшие современным. Затем пришёл упадок. Германия проиграла, большинство немецких заводов закрылось, а лучшие карточки печатались именно там. Издатели открытых писем оклемались к середине двадцатых годов, и тогда начался свой отдельный золотой век у фотооткрыток, их выпускали на фотобумаге, из-за чего картинка получалась на удивление чёткой.
– Да, видно всё хорошо, – кивнула я, разглядывая Потроховый мост.
– Вот тебе и верхняя граница, – заключил папа. – Твоя открытка напечатана на обычном картоне. Она появилась не позже двадцать пятого, то есть до массового использования фотобумаги. И наш предварительный промежуток: с четвёртого по двадцать пятый годы. Сузить его трудно, но я тут кое-что посмотрел. Красный Крест пришёл к болгарам, когда они освободились от турок, и работал там довольно активно. Болгарские сёстры даже помогали нам во время русско-японской войны, а печатать открытки они догадались лишь в Первую мировую. Кстати, тогда Болгарский Красный Крест выпустил серию с санитарными и продовольственными поездами. Я бы взглянул. У меня, между прочим, есть один болгарский покупатель. Я ему как-то продал «Бой в деревне» Кожухарова и…
– Пап.
– Да? Да, прости… После Первой мировой Болгарский Красный Крест заглох. Точнее, заглохла их издательская деятельность. На твоей открытке нет выходных данных и даже типография не отмечена. Значит, тираж крохотный – явно послевоенный. Наверное, в начале двадцатых какая-нибудь болгарская община милосердия попробовала опять подзаработать на открытых письмах, но в целом безуспешно. В общем, твою открытку напечатали где-то в двадцатом году. Плюс-минус год. Считай, у неё юбилей.
Не дожидаясь моей реакции, папа повернулся к столу. Наверное, задумался, где бы раздобыть карточки с продовольственными и санитарными поездами. Я же перебралась на кушетку и откинулась на подушку – от неё приятно пахло папиным маслом для бороды.
Папа стучал по клавиатуре ноутбука, а я, затаившись, смотрела на едва различимые балки и доски серой крыши. Общего света на чердаке не было, и папа по всему кабинету расставил торшеры, нацепил лампы-прищепки. На тумбе и двух табуретках возвышались светильники и ночники, попадались тут и совсем крохотные лампы-таблетки, приклеенные к полкам и дверцам. Папа исправно менял лампочки и по вечерам непременно включал каждую из них. Они были разные – худенькие и пузатые, яркие и тусклые, – но все как одна горели жёлтым светом, и нижний чердак мне представлялся тёплым озером, над которым стыла прохлада мрака. Поверхность озера шла почти вровень с полом верхнего чердака, и его кромка превращалась в береговую полосу, дедушкины коробки становились каменистой грядой, дымоход – неприступным утёсом, а скаты крыши – потухшим, беззвёздным небом. Там, над озером, зрела непогода, шумели ветры и плескались волны, а я лежала на дне озера посреди вьющихся водорослей, затонувших рыбацких лодок, смотрела на папу, и мне было спокойно.
Папа, сухонький, аккуратненький, сидел в домашних брюках и клетчатой рубашке. Летом он впервые за долгое время сбрил бороду и поначалу выглядел смешно: нос у него оказался крупным, уши – чуть оттопыренными. Теперь же борода отрастала, и папа становился похож на себя обычного, а вот волосы у него на макушке поредели безвозвратно. Папа часто смеялся, говоря, что в молодости мечтал о рыжеволосой певице Лорине Маккеннитт и женился на брюнетке, а мама вздыхала по длинноволосому Арагорну и вышла замуж за «лысеющего книжного червя». Я улыбнулась, вспомнив его шутку, и так – с улыбкой – задремала. Проснулась глубокой ночью. Папа продолжал работать и пролистывал каталоги с дореволюционными открытками. Я подкралась к нему, поцеловала его в щёку и перешла к себе в комнату, где и проспала до обеда следующего дня.