Лабораторные условия
Шрифт:
Они и прежде делили одно спальное место. Каждый из них с другим каждым. Это было безопасно. Чужие лопатки, прижатые к собственным - надежнее, чем, например, стена. Да и ради тепла тоже спали вповалку. Но те времена миновали, как страшный сон. У них есть крыша над головой, есть кусок хлеба и своя койка. Ковальски думал, что вся эта низкопробная романтика забылась, затерявшись в их не благом прошлом. А Рико вот, оказывается, помнил.
Да и кроме того… Ковальски не мог вызвать из памяти данных, когда в последний раз - а может и никогда?
– кто-то звал его к себе так, как его звали сейчас. В тепло, в надежную безопасность, в какой-то маленький, ограниченный контуром вороха материи островок, в котором можно замкнуться от прочего мира. И может, конечно, Рико не девушка его мечты (Рико совершенно точно не девушка, авторитетно произнес его внутренний голос и для верности помахал медицинской карточкой), он не Ева, не Дорис и никакая иная недоступная неизвестно кто, но он и не отталкивает. Ему нет дела до того, что Ковальски сделал или нет. Ему безразлично, как это выглядит со стороны и что скажут ближние и дальние знакомые, как это отразится на его статусе и как это его охарактеризует. Рико вообще на удивление мало интересовался
Ковальски подогнул ногу, поставил колено на импровизированное лежбище. Рико его не торопил. Можно было потрепать подрывника по непослушному хохолку волос и уйти. Это было бы логично и не вызвало бы вопросов. И ничего бы не вызвало, пожалуй – кроме глухой, саднящей пустоты внутри. Осознания, что он – тот самый человек, который сначала просит у небес лопату, чтобы выкопать колодец, а когда она падает, жалуется, что инструмент набил ему шишку, и от этого он якобы утратил потребность в аш два о… Смешно и глупо. Даже не анекдот.
Рико все ждал. Ученый, наконец, проскользнул под гостеприимный одеяльный полог и осторожно, на пробу попытался вытянуться, выясняя, до каких пределов обстоятельства позволят ему разогнуться.
Рико позади него довольно облапил, притягивая к себе, длинное тело - видимо, вместо недоступного ему плюшевого медведя - и Ковальски уткнулся носом в горячий сгиб его руки. Собственный нос оказался неожиданно холодным. Рико набросил ему на плечи одеяло, ткнулся лицом в волосы на затылке и затих мгновенно же. Действия Рико никогда не означали чего-то большего, чем они на деле и являлись. Если он ворчит и отворачивается – желает быть оставленным в покое. Если он держит, значит, хочет, чтобы с ним остались рядом. Рико умел хитрить, только когда дело касалось обходных, отвлекающих военных маневров и карт. Во всех прочих случаях необходимость говорить или делать не то, что есть на самом деле, ставила его в непроходимый тупик. А Ковальски в тупик ставила тема человеческих взаимоотношений вообще. Рико в этом плане образец идеальности: он понятен. И можно было не сомневаться в трактовке его эмоций. За его приглашением не скрывается ничего, кроме его искреннего желания разделить тепло с товарищем. И Ковальски приятно было это осознавать. Хорошо быть тем, кого ждут и о ком пекутся. Сколько бы лет тебе ни было, что бы ты ни совершил – хорошо…
Лаборатория погрузилась в зыбкую флуоресцентную тишину: в аварийном освещении отливали сиреневатой синевой стенки шкафов и корпуса приборов, колпаки ламп и мертвые сейчас мониторы. Будто глаз какой-то чудовищной рыбы, не мигая горел синий фонарь над дверью: он не выключался никогда, чтобы, в случае срочной тревоги, не тратить времени на поиски выключателя, и не налетать на углы. Ковальски поерзал, устраиваясь удобнее, и улыбнулся, чувствуя, как его снова притянули поближе и сжали крепче.
Если сослуживец хватает тебя сзади, позволь ему это и не сопротивляйся. Скорее всего, для этого есть немаловажные причины. И сейчас были как раз они самые.
Так оно произошло в достопамятный первый раз и произошло, надо сказать, уже довольно давно. С того времени лаборатория не раз играла роль спонтанной столовой, иногда и ванной – душевая кабинка, приютившаяся в уголке, повидала немало стирок, потому что «кто не пролил суп, тот не Ковальски» - а иногда и спальни. Наверное, это можно было бы звать дружбой, но сам лейтенант применил бы тут иное слово. И весь проистекавший между ними этический процесс сравнивал с небезызвестным «эффектом лягушки». Тем самым, который считают особенно жестоким, если проверять на практике, опытным путем. Кастрюлю холодной воды с плавающей в ней лягушкой ставят на огонь. Вода нагревается так медленно, что лягушка не обращает на это внимания. А к тому часу, как температура становится опасной, земноводное настолько расслаблено, что не в состоянии выпрыгнуть и буквально сваривается живьем. Это-то, по мнению ученого, и произошло с ними обоими: пригревшись, отказаться от этого эмоционального допинга они уже не могли. По крайней мере, он сам - точно не мог. Ни прежде не мог, когда искал кого-то рядом, ни теперь, когда постоянно надеялся на поддержку Рико. У Ковальски была слава спокойного, безэмоционального человека, всегда держащего под контролем свои чувства, и все к этому так привыкли, что даже, кажется, не обращали внимания, если что-то менялось. Про людей такого типа в последнюю очередь думают, будто они могут страдать от недостатка человеческого тепла: всегда погруженные в свои мысли и свои занятия, они не проявляют ни интереса, ни активности, никогда не норовят сократить дистанцию между ними и всеми прочими, хотя держаться с этими всеми ровно. И если на этом горизонте что-то меняется, если попытки к сближению такие люди все же совершают, они, по неумению, смешны и неуклюжи, и вызывают скорее смех, нежели симпатию. Ковальски – тот парень, который хорош в роли друга и невообразим в качестве кавалера. Который всегда точно знает, как восстановить упавший сервер, вернуть к жизни выбитые пробки, настроить вентили в котельной – одним словом, знает все те вещи, которые так облегчают жизнь, если их умеет кто-нибудь другой, кто не возьмет за работу денег – но который не имеет понятия, как сводить девушку на свидание.
========== Часть 2 ==========
Удивительное дело, до чего бывают слепы люди, когда речь заходит о том, что находится под самым их носом: каждый божий день кто-нибудь женится, а им словно бы и невдомек, зачем это делается. Зачастую, став взрослым и самостоятельным, человеческий индивид все еще нуждается в постороннем участии, и, так как родители и друзья могут утолить это стремление лишь отчасти, ничего не попишешь… Так уж вышло, что ни теми, ни другими Ковальски не мог похвастать. Шкипер, впрочем, тоже – но непохоже было, чтобы его это трогало. Куда больше чувств он испытывал к своим врагам – вот уж кто удостаивался полноценных его глубоких переживаний во всей красе… У Рядового была какая-то родня: дядья, тетки, троюродные братья, в которых все, кроме самого Прапора, нещадно
Какого мнения держался об этом всем Рико, оставалось загадкой. Невозможность подойти к нему с обычными мерками, как-то оценить и разобраться в его психологии сильно мешала Ковальски в вопросе конкретных выводов. Близких, кроме его отряда, у Рико тоже не наблюдалось. И тоже не походило на то, чтобы подрывник нашел в этом причину своих страданий. Он просто оставался рядом и был доволен этим, вряд ли требуя от своей незадачливой судьбы чего-то большего, чем шанс не чувствовать себя отвергнутым. Он был слепо предан Шкиперу, словно большой, хорошо выученный пес, и командир принимал это как должное. Ковальски знал, что кеп более лоялен к Рико, нежели к нему, и по этой причине тоже. Впрочем, чрезмерная сентиментальность Шкиперу была чужда: именно ему, помнится, принадлежал афоризм о том, что, дескать «друг – это враг, который пока не нанес удар». Лейтенанту иногда казалось, что командиру другие люди и их участие в нем не нужны вовсе. Это и пугало, и восхищало одновременно. Заставляло ощущать собственную неполноценность и размышлять, что же с тобой не так. Потому что ему самому нужны были другие люди. Хотя бы кто-то. Шкипер относился к этому снисходительно: ворчал, конечно, но, в общем, шел навстречу. Делал попытки оставаться тактичным, хотя такта в кепе было не больше, чем ванильного крема в атомной бомбе. И женщины обычно предпочитали его – по ряду причин, перечислять которые Ковальски мог бы достаточно долго, не испытывая по этому поводу никаких эмоций. Они казались ему во многом странными, эти женщины: как будто и правда больше любили тех, кто поглядывал на них без особого интереса. Охотничий азарт их подстегивал, что ли? Желание добытчика похвалиться редким трофеем? В любом случае тут было мало от того, что в классическом понимании называют возвышенным словом «любовь». С точки зрения лейтенанта, любящего во всем точность и ясность, одинокого этого понятия - «любовь» (которая, если послушать Леннона, решила бы все их проблемы) - явственно не хватало на всю многогранность отношений личного толка. Оно, понятие, всего одно, а вариантов проявления сотни, и как человеку вроде него сориентироваться? Куда проще было бы использовать точный термин. Неплохо было бы составить и специальный словарь, и внести туда все вариации этого определения, с подробным их описанием, а на знание содержания еще в старшей школе проводить экзамены. Люди говорят одни и те же слова, такие короткие, лаконичные, как будто отшлифованные до них умами тысяч прочих пользователей, но вкладывают в свое сообщение кардинально отличающиеся понятия. И, даже имея желание (редко, но допустим) не имеют возможности уточнить, что именно они намереваются сообщить собеседнику. Говоря « я тебя люблю» в виду имеют «я хочу с тобой спать», или «я хочу поддерживать твое начинание, оно для меня выгодно», или даже «мне нечего делать этим летом». Любовь «я хочу с тобой гулять и болтать глупости», любовь «я хочу тобой хвастаться», любовь «я хочу служить тебе и делать все, что ты захочешь, чтоб все видели, какой я хороший», любовь «я не прочь вести с тобой совместное хозяйство», любовь «я хочу по тебе страдать, чтоб все меня жалели»… Открываешь словарь, используешь необходимый термин для общения с нужной персоной, и вот вы уже застрахованы от того, что неверно поймете друг друга. Конечно, при условии, что вы не солжете во время переговоров, но это частности, детали.
Эта недосказанность убивала Ковальски. Он сам для себя мог сформулировать понятие сердечных привязанностей с большим трудом, и в глубине души надеялся, что это возьмет на себя другой человек, оставив ему проблемы, касающиеся более понятных лейтенанту сфер.
Они – их команда - жили бок о бок, все время держали друг друга в поле зрения, и волей неволей были в курсе всех перипетий чужой жизни. Стоило чему-то забрезжить на горизонте, и это становилось достоянием отряда – и вовсе не потому, что с тебя не спускали глаз. Просто деваться было особенно некуда. Сослуживцы все замечали. Наблюдали ежедневно. И привыкали.
И к нему, и к этой истории с Дорис привыкли тоже. Солнце всходит на востоке, дождь падает сверху вниз, а Ковальски сохнет по Дорис. Это было похоже на то, как если бы у него была неизлечимая, но не опасная для окружающих болезнь.
Его это не задевало. Не задевало ни то, что мимо него вереницей проходили ее новые ухажеры, которым повезло больше, не задевало то, что среди них как-то ненароком затесался Шкипер (который делал неуклюжие попытки это скрыть, сравнимые только с прятками слона в песочнице), не задевало даже то, что семнадцать раз ему дали от ворот поворот. Задевало то, что он не мог осознать, как его хватило на эти семнадцать раз. Даже как на второй хватило. После того, как от тебя отказались, и дали понять, что ты не нужен тому, кто нужен тебе, нормальному человеку хочется просто залечь на дно и какое-то время не видеть, не слышать, не думать и не ощущать, пока этот кошмар не кончится. Переждать и перетерпеть, беззвучно подвывая, потому что это хуже любого ранения. Ты не знаешь ни когда это закончится, ни как этому помочь. Отвергнутое тем, другим, столь нужным тебе человеком желание отдавать ему себя похоже на отрицание самой твоей сущности. «Ты не нужен» равно «тебя нет в моем мире». Или «ты не нужен в мире». И он это знал – знал каждую из этих семнадцати попыток - и все же всякий очередной раз надеялся на что-то. Или просто занимался самообманом, пытался себя отвлечь или внушал, что упорство все превозмогает. Он забыл, что женщина – не наука и не война. Она хуже и того и другого вместе взятых.
Почему он уперся лбом в эту стену? Почему именно в эту, ни в какую иную? Почему было не поискать других стен, которые, возможно, не будут так неприступны и равнодушны?
Он знал, что нормальным положением вещей считается, если получивший от ворот поворот переживает, что этот казус станет достоянием общественности. Как будто то, что он неудачен в личной жизни, понижало бы его социальный статус, а для того, кто ему отказывал, наоборот, повышало. Как будто этот отказавший чем-то лучше, или в каком-то противостоянии преуспел и выиграл. Это обстоятельство было и оставалось для Ковальски глубоко чуждым и непонятным. При всем желании, он не мог для себя обнаружить связь между успешностью и сложившейся личной жизнью: не потому ли она личная, что общественность к ней доступа не имеет?