Лабораторные условия
Шрифт:
Губы тоже были горячими, и прикосновение было приятным - не из-за температуры, не из-за фактуры (потрескавшиеся, почти запекшиеся, нужно пропить курс витаминов группы В - не унимался внутренний голос) и явно не из-за щекочущего, инородного ощущения чужой небритости. Внутренний голос - как-никак, а тоже мозг, что ни говори - подсунул факт этой самой небритости почти сразу и не преминул напомнить, что девушки редко когда могут похвастать подбородком, которым можно драить котлы. И Ковальски это проигнорировал. Потому что поцелуй нес тепло, чужое стремление сделать ему хорошо, доставить какую-то примитивную, физическую радость, выразить доброе отношение в самом обобщенном, глобальном смысле. Потому что лейтенант не помнил, когда его целовали в последний раз. И когда бы это было добровольно, потому что кто-то пожелал дать ему это ощущение. Когда не пришлось бы для начала попрыгать выше головы, на радость тому, другому участнику процесса, вдоволь потешая его самолюбие. Тогда это все было неважно, потому что на кону было все то же драгоценное, никаким иным способом не добываемое тепло, от которого стискивало горло и отшибало
А Рико отдавал - не оглядываясь и не считая, не взвешивая, не отмеривая согласно поступкам, а просто потому, что мог и хотел это сделать. И еще, наверное, потому, с какой-то веселой горечью добавлял про себя лейтенант, что ему тоже не хватает чужого внимания. Кому он нужен, такой?.. Кто у него есть? Ковальски возился с ним, с самого начала, еще когда подрывник только попал к ним на базу. Вернее, когда Шкипер его приволок на плече, оставляя за собой внушительную кровавую дорожку. Как он говорил впоследствии, встреча их в тот день была чистой воды совпадением – быть может, заметив знакомое лицо в толпе, и прошел бы мимо, но поступить так, когда на твоих глазах чужой байк-чоппер слетел с трассы (не без помощи пронесшегося мимо тонированного джипа) было выше сил командира отряда. Так что, для начала вытащив байкера из-под павшего железного коня, а там и узнав, Шкипер притащил его не в ближайшую больничку, а в свое логово. Свалил прямо на пол в лаборатории, и Ковальски, без подготовки, без обследования, с корабля на бал занялся незнакомцем. Шкипер оплыл по стене на пол и спустя какое-то время, глядя в потолок, и ни к кому конкретно не обращаясь, сообщил, что они с этим вот парнем вместе служили, но потом пути разошлись. А теперь вот, видишь… Лейтенант видел. Видел, пинцетом выуживая осколки, видел, накладывая швы, видел, периодически, без особой надежды заглядывая в чужие остекленевшие глаза с остановившимися, сузившимися до размеров булавочной головки, зрачками. Он удивился, когда наутро вчерашний полупокойник зашевелился. У Ковальски в голове не укладывалось тогда все происходящее, но он махнул рукой: разберется позже. Тогда он сдал пациента с рук на руки продравшему глаза после оцепенения, вряд ли тянущего на нормальный сон, Шкиперу и завалился спать там же, в оперблоке, на низенькой кушетке, которую тремя месяцами позже все тот же Рико и сломает, попросту разнеся ударом об стену. Вон, до сих пор царапины остались…
Видимо, этой ночью первый лейтенант спал беспокойно. Ворочался, говорил (может даже звал) во сне, или его мучили кошмары, которых по пробуждении не припомнить. Наверное, поэтому Рико… Рико что? Счел возможным сделать то, что сделал? Пожелал так поступить? Рико понимал, что дело сложилось дурно, и остался рядом, проявляя, как умел, заботу. А потом… Ковальски поневоле сглотнул, дойдя до этого соображения. Потом и поцеловал, проигнорировав то, что они оба…
Иногда ученому закрадывалась в голову мысль, что в силу своей природы Рико не отличает мужчин от женщин. Да что там, он и одушевленное с неодушевленным запросто путал. Рико мог таскать за собой хоть плюшевую игрушку, хоть кота, хоть труп – только лишь потому, что их можно заключать в объятия, и они не убегут от подрывника. То есть кот бы, может, и попробовал, если бы его не держали, как в тисках… Рико проделывал все это, чтобы прижимать к себе и чувствовать, что он не один.
Иногда Ковальски думалось – Рико настолько отчаялся, что готов подарить ласку кому угодно, кто его не оттолкнет. У него в голове адекватность не махала стоп-сигналом, когда он улыбался пластиковой кукле. Но всегда, каждый из этих раз, подрывник не мог не осознавать, что ему не отвечают – просто потому, что пластик не способен на это. И возможность обнимать кого-то, кто тоже обнимет, ценилась в его безумном мире куда больше, чем гендерное или какое-то там еще соображение.
Рико целовал горячо и сильно, придавливая к лежбищу своим весом, подминая под себя, и ограждая от внешнего мира руками, упершись локтями по обе стороны чужой шеи. То ли старался выплеснуть как можно больше жара, пока лейтенант не очнется бесповоротно, то ли пытался переубедить, натолкнуть на мысль не просыпаться окончательно, остаться с ним, быть обогретым. Ковальски все еще пытался думать – пытался, когда чужие широкие ладони взяли его лицо; пытался, когда Рико дал ему вздохнуть, прервав поцелуй и, как мог, ласково потершись своей щекой о чужую; и даже когда осознал, что ластится подрывник осторожно, стараясь не задеть чужой кожи своим грубым шрамом – наверное, ему казалось что это должно быть неприятно. Эта мысль почему-то показалась лейтенанту самой важной – выпростав руку, он погладил старую отметину, в темноте проследив контуры пальцами, и Рико судорожно прижался к его ладони щекой, притиснув ее к себе плечом, весь напружинился, и расслабился только когда его снова погладили, будто закрепляя, подтверждая то, что было сделано. Что это не оплошность, не случайность, что близорукий лейтенант не промахнулся в темноте.
Это была третья версия – иногда Ковальски думалось, что он нравится Рико. Подрывник как-то выделяет
«Это, наверное, неправильно», - отстраненно подумал лейтенант, - «Вероятно, я должен испытывать противоречия. Возможно, даже отторжение. Меня не привлекает собственный пол. Меня не привлекает Рико. Я давно знаю его. Он никогда не вызывал подобной реакции». Ну да. Не вызывал. Потому, вероятно, что не делал ничего подобного прежде. «Это неестественно», - продолжал регистрировать лейтенант, задирая острый подбородок, чтобы дать Рико больше простора для действия. Горячий рот немедленно впился в шею. « Но мне, похоже, это безразлично», - отметил он, глядя в потолок – вернее, в темноту над собой и продолжая машинально ерошить непослушные волосы сослуживца. «И мне нравится то, что происходит».
========== Часть 3 ==========
Он хорошо знал, что такое гендерные стереотипы. Знал не в том смысле, что мог бы читать в колледже лекции, но на собственной практике. Общество предъявляет к людям некоторые требования, от которых никуда не денешься. Можешь отрицать, протестовать, можешь демонстративно идти против течения, но изменения в общественном восприятии происходят слишком медленно, чтобы бунтарь успел насладиться его плодами. Впрочем, некоторых привлекает сам процесс.
На счет себя самого Ковальски знал, что назвать его примером для подражания именно в этом аспекте сложно. Он слишком инертен, слишком склонен задумываться над всем, а это не те качества, которые входят в топ маскулинных добродетелей. Однако от собственной природы не спрячешься: желание быть для кого-то ведущим заложено в самый фундамент его психологии. Ему хотелось оберегать того, кто останется с ним рядом. Обнимать его, обещая свою защиту, и чувствовать, как ему доверяются, не думают о внешних неприятностях. Шептать в чужое ухо, что все хорошо, все в порядке, не надо переживать. И в последнюю очередь лейтенант бы подумал, что это будет ухо Рико. Нет, пожалуй, в последнюю – что тот поверит. Станет доверчиво ластиться, и норовить самому сунуться, поднырнуть под узкую прохладную ладонь, почувствовать, как его гладят, и издавать звук, на какой могла бы быть способна электрическая бас-гитара, будь у нее уши, чтобы за ними чесать. Ковальски интерпретировал его как мурлыканье.
Подрывник привык верить его словам - поверил безоговорочно и теперь. В вопросах того, а что же будет дальше, он никогда не оспаривал мнение Ковальски, не стал спорить и на сей раз.
Лейтенант обнял Рико за шею - это было не так-то просто, загривок у того был что у дикого вепря, а жесткие комья мышц перекатывались под кожей: такой фокус обычно на публику демонстрируют атлеты. Разница заключалась, правда, в том, что атлеты зачастую народ гармонично сложенный, аполлоноподобный, умеющий себя подать. А Рико сутулый, часто прихрамывающий, и не то чтобы рожей не вышел, но Аполлон прообразом явно не был. Впрочем, подрывник и не красовался. Оказавшись в кольце чужих рук, он на несколько секунд замер, зажмурившись и затаив дыхание, а потом вздохнул полной грудью, и снова прижался щекой в неумелом, неловком подобии ласки. Ковальски запустил пальцы в чужие непослушные волосы снова, на этот раз увереннее, и погладил психопата по затылку. Он не хотел ни успокаивать, ни как-то отрезвлять Рико. Не имел желания напоминать ему о том, что все происходящее никак не назовешь нормальным. С Рико было тепло и хорошо. И если так, какая разница, нормально это происходящее или нет?
Наверное, они оба просто приняли это. Не пытаясь задавать вопросов, которые все бы запутывали и не норовя устанавливать каких-то точных рамок происходящему. Ковальски было вполне достаточно чужого желания обогреть его: с его высоконаучной точки зрения это было ценнее и дороже всего, что могло бы произойти при «цивилизованном» свидании.
Когда он наутро взглянул в зеркало – что поделать, утро наступило, и стоило как-то участвовать в окружающей жизни, если Ковальски не хотел вмешательства командира в эту историю – то поначалу едва признал себя. Губы за ночь припухли, и появилось какое-то незнакомое выражение в глазах, смутно ученого беспокоящее. Он плеснул в лицо холодной водой и провел влажной ладонью по волосам, прежде чем зачесать их. Где-то на этом моменте за его спиной возник – практически материализовался, подобно «Летучему Голландцу» - Рико. Обнял, обдав жаром своего большого сильного тела и ткнулся в чужое ухо, не то здороваясь, не то спрашивая, а может и прося разрешения. Ковальски без стеснения вывернул шею и поймал его губы своими. Ему не было ни стыдно, ни неприятно, кошки на душе не скребли, и любого, кто бы попробовал сейчас обо всем этом заикнуться, он бы встретил хорошим пинком. После того, как он так много получил за одну ночь – тепла, любви, чужой бескорыстной ласки, этого постороннего беспокойства за себя - он будто снова почувствовал жизнь. Удивительное дело, что могут сотворить с человеком несколько поцелуев… Еще вчера он не знал куда себя деть, чувствовал опустошение и - наверное, это зовется отчаяньем? – а сегодня готов потягаться с кем угодно, потому что даже когда подрывник ушел, спина еще ощущала его тепло.
В темноте все всегда иначе. Темнота умеет менять вещи, делать из обычного – необычное, из запретного – возможное, а из несущественного – самое важное. И они прятались в темноте – должно быть, от себя самих, больше ведь не от кого. Они ныряли в эту спасительную темноту, как в сон, где можно все, что угодно. Для темноты недостаточно было просто вырубить освещение во всем бункере – они забирались под одеяло, так, чтобы чувствовать на своем лице чужое дыхание. В темноте эта близость друг к другу словно была оправдана. В темноте чужое к себе прикосновение всегда значит больше.