Лабораторные условия
Шрифт:
Открытие его ошеломило и в какой-то степени опустошило. Дорис не любила людей. Дорис любила свои о людях мысли. А он – он по-прежнему ей нужен не был. Никакой разницы, что там творится в твоей черепушке, пока ты спасаешь мир. Лишь бы спас, а потом стоял в лучах заходящего солнца и держал вызволенную жертву на руках, пока на вас глазеют зеваки.
Он повернулся и пошел прочь.
Жизнь подбросила Ковальски очередной неприятный сюрприз – один из тех, когда нужно побыть наедине с самим собой, тупо глядя в одну точку и пережидая, пока состояние вернется в норму, и он снова сможет анализировать происходящее. Лейтенант прошел базу насквозь, скрываясь в своей лаборатории. Обвел ее невидящим взглядом. Где-то на резервной копии здравого смысла – обычный приказал долго жить – тоненький голосок автопилота перебирал возможные варианты действия, предлагая один за другим и прислушиваясь к реакции. Его любимый – и, глядя
Что люди – нормальные люди - вообще делают, когда так странно себя ощущают? Чем, собственно, день сегодняшний отличается от тех злополучных семнадцати раз? У него не было Дорис – у него и теперь ее нет. И не будет. Никогда, потому что Дорис, о которой он грезил, не существовала. И, наверное, в таком случае он сам во всем виноват. Ничем не лучше нее. Так и не удосужился понять, кто такая Дорис, бился лбом об стену, и думал, что это поможет.
Ковальски пересек лабораторию наискось и устроился в облюбованном месте у стены. С трех сторон закрытое, с четвертой оно легко загораживалось уже упоминавшимся калорифером, снабженным такой полезной штукой, как колесики. Чем-то итоговая конструкция напоминала детский шалаш из одеял, вроде тех, что мастерит Эгги с братьями. Ковальски закрыл глаза, пытаясь абстрагироваться. Только Эгги ему еще и не доставало. Как они тут недавно уяснили, с Дорис все обломалось, так что каким-нибудь новым Эгги взяться неоткуда. А ведь ему уже за тридцать. В этом возрасте биология распахивает двери в твой мозг пинком и останавливается на пороге, упирая руки в бока - ни дать ни взять домоуправительница фрекен Бок, творение бессмертной Линдгрен - обводя хозяйским взглядом твой внутренний мир. Совсем как он только что осматривал лабораторию. Лабораторию, в которой ему проще создать искусственную форму жизни, зеленую и кубическую, чем выйти наружу и закадрить девушку. Наверное, потому что ему мало просто закадрить. И потому еще, что зеленая желеподобная дрянь, к которой противно прикасаться, без него не выживет. Никто об этой пакости не позаботится, кроме него. Больше-то не о ком: какое-никакое, а детище.
Великий боже, это ведь так очевидно, и так глупо. Это же инстинкт. Прапору сопливых двадцать шесть, а он уже мечтает, как обзаведется женой и детьми. Какой только идиот решил исказить сами основы биологии, и внедрить в массы образ крутого парня, не отягощенного семейными обязательствами?.. А главное – зачем он так сделал?.. Хочешь ты или нет, а у госпожи природы на тебя свои планы, и она не собирается отключать синапсы твоего мозга только потому, что ты напихал в него глупостей. Рано или поздно наступит момент, когда человеку хочется заботиться о том, кто меньше и слабее, и если он не оцифрует это, если не поймет, какого рожна ему надо, рискует остаться несчастным на всю жизнь. Бросаться из одного лихого развлечения в другое и нигде не находить утешения, ничем не будучи в силах заполнить этой сосущей пустоты внутри…
Ковальски притормозил. Ему уже виделась толпа протестующих, образовавших в его воображении эдакий митинг «против домостроя». Спорить с ними и им подобными он смысла не видел: толку то? Люди отстаивают свое право быть безответственными шалопаями, и думают, что это сделает их жизнь проще и счастливее. Бога ради, кто он такой, чтобы мешать собратьям гробить свою жизнь?
Он снова подумал о Дорис. Чего греха таить, он думал о том, чтобы с ней уехать прочь из этой дыры, куда подальше, где их никто бы не знал, и там жить нормальной, человеческой жизнью, как все, черт подери, живут. Красить весной дом. Чинить вытяжку на кухне. Ругаться с соседями из-за газона. Воспитывать детей. Он, в конце концов, любит детей, потому что, будь все трижды проклято, знает, чего стоит иметь семью. И знает, какова альтернатива. Знает слишком хорошо на своей собственной шкуре. Такая уж человек тварь: никогда не ценит того, что имеет. Норовит пожаловаться на скуку и рутину, на стабильность, на, подумать только, собственное семейство - допекло, дескать…
А сейчас этот его воздушный замок или, если точнее выразиться, воздушная каравелла - разбилась с печальным хрустальным звоном о беспощадные рифы реальности. Дорис совершенно определенно согласна была на Ковальски-спецагента, Ковальски-супергероя, Ковальски-коммандос. Который сегодня дома, а завтра в Малайзии, послезавтра в Танзании, а через неделю где-то в Сибири. Но Ковальски-самый-обычный-парень ей нужен не был. Никакой покраски дома, да и самого
Явился Рико. Лейтенант его издалека услышал, да и почуял тоже: в воздухе запахло пироксилином. Рико сунулся в его – их? – угол обычным порядком. Молча завалился, привычным движением, отработанным до такого же картинного автоматизма, как выхватывание пистолета, притиснул чужую худую спину к своей груди и уложил подбородок на макушку другому человеку. Тихо протяжно рыкнул, как будто кто-то перебрал пальцами обожженные струны арфы из колючей проволоки. Рико было невдомек, что именно произошло, но тот факт, что лейтенант здесь, в своей лаборатории и своем углу, а не пропадает во мраке со свежеиспеченной пассией, наводил на подозрения. Наверное, он бы утешил товарища, если бы мог. Если бы ему была подвластна человеческая речь, сейчас бы он говорил, отвлекая и успокаивая, так, как это всегда делают люди для своих близких. Позже Ковальски думал, что, пожалуй, именно это стало стартовой площадкой: невозможность как-то выразить свои чувства. Если бы Рико только мог, то обозначил свое отношение словами. Эмоции нашли бы выход, куда-то бы девались, не накапливались бы внутри, требуя сделать хоть что-нибудь. Но подрывник не был в состоянии даже выговорить имя первого лейтенанта, чтобы позвать его. Да что там, он и свое-то выговорить не мог. А без слов, без понятных, точно очерчивающих границы допустимого, слов, Ковальски ничего не мог взять в толк, а лишь догадывался да строил гипотезы.
Что бы ни творилось у Рико в голове, но умственно-отсталым назвать его было нельзя. Уже сто раз он мог бы решить проблему общения, дав себе труд изучить язык глухонемых. Но он не дал. По ряду причин, начиная от того, что это означало бы признание себя каким-то там неполноценным, что для кого угодно неприятно, и заканчивая тем тривиальным фактом, что мало кто из рядовых граждан этим языком владеет. Желая что-то сообщить, подрывник всегда сопровождал свое рычание жестами, будто изображая пантомиму, смысл которой в общих чертах обычно бывал собеседнику понятен. Практически, он танцевал каждую фразу, и в игре «в крокодила» мог сразу же претендовать на место победителя.
Но сейчас, когда Ковальски отвернулся, и не может ни видеть движения губ, ни жестов, сказать ему то, что хотелось сказать тем путем, который у подрывника сходил за нормальный, было бы невозможно. Очевидно, Рико это тоже осознавал. Потому и сделал то, что сделал: приподнялся на локте и прижался сухими горячими губами к прохладному виску ученого. Ковальски этому значения не придал – дружественный жест был ему приятен тем, что в него сослуживец вкладывал. Нес в себе тепло и сопереживание. Давал ощущение, будто ты не безразличен и о тебе позаботились. А прикосновение губами что – обычное касание, как и рукой, например. Приятное касание. Обволакивающее. Он изголодался по этому ощущению, и теперь, когда Рико прижался к нему губами, молча нашел горячую руку подрывника и благодарно сжал ее.
А Рико запомнил. И сделал выводы. Свои безумные, ни на что не похожие, рядом не стоявшие с нормальным анализом, Рико-выводы. К которым не замедлили прибавиться не менее невообразимые Рико-действия. Потому что никто на свете – до этого дня – не подпускал его к себе близко настолько, чтобы позволять подобное. А Рико умел ценить подобные вещи.
Побудка посреди ночи - дело, можно сказать, преобыденнейшее. Подъем по тревоге и не к такому способен приучить. Зато Шкипер не орет над ухом, и сирена не голосит - черти бы ее побрали, эту сирену, подобные децибелы определенно позаимствованы из репертуара Джулиана в качестве убойного оружия массового поражения…
Ковальски просыпался среди ночи от самых различных раздражителей. От звука авианалета, например. От вопля “Полундра!”, от шипения змеи над ухом, от того, что над его окопом на брюхе прополз, осыпав песком и комьями земли, тяжеловесный танк. От всполохов сигнальных ракет. От артобстрела. От того, что его обливали водой и почти сразу после этого били по лицу. От того, что просто били - и не всегда по лицу. От чего он никогда не просыпался - так это от поцелуя. Прежде - никогда.
Это было очень странное ощущение. Не то сон, не то что-то из его же области: мозг заторможено отказывался принимать участие во всем происходящем. Ковальски чувствовал на лице чужое горячее дыхание и прикосновения шершавых, грубоватых пальцев - подушечка, костяшка, тыльная сторона руки, а это сгиб большого пальца, характерно выступающая косточка, - равнодушно отмечал внутренний голос, который то ли не спал, засранец, то ли был в сговоре. С кем? С чем?.. Хороший вопрос.