Лакуна
Шрифт:
— Господи боже мой, мистер Шеперд, да вся Европа лежит в руинах. В новостях передают, что в Берлине вырыли две тысячи могил для тех, кто к весне умрет от голода.
В темноте, словно два ярких глаза, вспыхнули фары встречной машины.
— Пришлось копать, пока земля не замерзла, — добавила миссис Браун.
— Я понял.
— И в Лондоне не лучше. Я читала, что там на каждого члена семьи положено всего-навсего четыре унции пряжи и два ярда ткани в год. Они, наверно, ходят совсем раздетые. Что дурного в том, что тамошние жители узнают о наших бедах?
— Пять
— С чем?
— Что опасно показывать свои слабые места. У Джерри и Токийской Розы [202] ушки на макушке. Болтать — врагу помогать.
— Так было раньше. Но война окончилась.
— Верно. Но если благодаря ей картины будут радовать глаз, а люди перестанут ныть, то, пожалуй, у них возникнет соблазн воевать каждые пять лет.
202
Токийская роза — общее прозвище, которое во время Второй мировой войны союзные войска дали примерно дюжине англоговорящих женщин-ведущих японского радио, чьи передачи были призваны деморализовать войска противника.
— Как вам не стыдно, мистер Шеперд! Это не повод для шуток. Нельзя же все время повторять, что в стране все прекрасно. Потому что, сэр, между нами говоря, это совсем не так. — Спицы лязгали в темноте; должно быть, миссис Браун вела узор на ощупь.
— Помните первый совет, который вы мне дали?
Она задумалась.
— Вы про тушеное мясо в пансионе миссис Битл?
— Нет, про книги.
— Никогда я вам ничего не советовала.
— Советовали. В самом первом письме. Вы упомянули, что Том Вулф угодил в переделку, потому что разболтал ашвиллские сплетни, а мне хватило ума перенести действие в Мексику. И вот что вы сказали: людям нравится читать о грехах и ошибках, лишь бы не о своих собственных.
— Но это же не значит, что нужно вообще их не замечать, — возразила миссис Браун. — Что антиамериканского в картине, на которой изображена печаль?
— Не знаю. Но власти не хотят видеть волны в тихой заводи родины.
На несколько минут миссис Браун сосредоточилась на носке, старательно храня молчание, но в конце концов не выдержала:
— Если стоишь в куче навоза, кто-то должен признаться, что она воняет. А конгрессмены уверяют нас, будто это не выгребная яма, а луг с лютиками. И художников заставляют врать.
— Хорошо, но что если обязанность художника — всего лишь развлекать публику? Отвлекать от вони, называя выгребную яму лугом. Что в этом дурного?
— Тогда никто не выберется из этой кучи. Вот что плохо. Так и будут стоять по колено в навозе, наперебой нахваливая лютики.
— Я пишу исторические романы. Не хочу вас разочаровывать, но луга с лютиками как раз по моей части.
— Чушь. Не думаете же вы, мистер Шеперд, что я вас плохо знаю?
— Хорошо ли вы меня знаете? Пожалуй, да. Неплохо.
— Именно так. Вы добрее к детям, чем их собственные родители. Вы берете в дом уличных кошек, даже самых паршивых. Вас огорчает дискриминация негров. Вы читаете больше газет, чем сам мистер Херст, хотя все, о чем они пишут, вас бесконечно раздражает. Но вы упорно стараетесь отыскать в этой грязи хоть одну жемчужину. Известие о победе простых людей или о падении тирана.
— Это все?
— Почти. Еще я полагаю, что вы поддерживаете профсоюзы.
— Браво, миссис Браун. Вы читаете меня как книгу.
Даже в темноте я почувствовал ее пристальный строгий взгляд, ее опасную силу. Все-таки у нее в руках были спицы.
— Есть ли на обложке ваша фотография или нет, это дела не меняет. Все равно вы видны как на ладони. Ваш первый роман — об ужасах войны, и это заметили все. А теперь богатые благодаря ему набивают карманы, а бедняки заливаются слезами.
— Понятно.
— Вам нечего стыдиться, мистер Шеперд. Ваши слова — это ваши дети. Не бросайте их. Лучше гордо встаньте и признайтесь: «Они мои!»
Вскоре мы проехали длинный тоннель в маленькой Швейцарии. Там было темнее, чем снаружи, в иссиня-черной ночной мгле, — точно в подводной пещере. Вязанье лежало у миссис Браун на коленях; странный синий моток пряжи с торчащими спицами, похожий на диковинное животное, которое у нее не осталось сил гладить. У пансиона миссис Битл мы попрощались, но до той поры больше не обмолвились словом. Похоже, и водитель, и пассажир берегли силы, чтобы сквозь ветер и дождь разглядеть дорогу.
Пришло долгожданное письмо от Фриды; открывал трясущимися руками. Страх и восторг тело выражает одинаково. Операция прошла относительно успешно, и это хорошо, хотя боль пока не утихает. Красавчик испанец, с которым Фрида познакомилась в Нью-Йорке, похоже, оказался неплохим лекарством, прочной трибуной, с которой можно все и всем простить. При этом письмо пестрело грамматическими ошибками, так что было трудно читать. Написано в день рождения Льва, годовщину Октябрьской революции, но ни о том ни о другом ни слова. Никаких красных гвоздик на столе в память о былой любви, viejo и демократическом социализме. Диего окончательно примкнул к сталинистам. А Фрида, видимо, окончательно пристрастилась к морфию.
Подарок: вязаные перчатки из мягкой серой шерсти. Удивительное ощущение — натянуть их на пальцы и почувствовать, что каждый идеально помещается в отведенное ему место.
— Я заметила, что у вас нет перчаток, — пояснила миссис Браун. — Или же вы их не носите. И подумала, что, наверно, в Мексике они не нужны.
— Я купил уже три пары с тех пор, как переехал сюда, и все они мне малы. В них руки как утиные лапы — с перепонками.
— Я догадалась. Ваши пальцы почти в два раза длиннее, чем у остальных смертных.