Лавандовая комната
Шрифт:
Он не сломается. Он не утонет под тяжестью чувств.
И после каждого такого «сеанса», каждый раз, доверившись морю, он терял очередную каплю страха.
Это был его способ молиться.
Весь июль, половину августа.
Однажды утром (море было спокойным и ласковым) Жан заплыл чуть дальше, чем обычно. Там, на просторе, далеко от берега, наплававшись и нанырявшись вдоволь, он почувствовал наконец сладкую потребность отдохнуть. В груди его разливался мир и покой.
Возможно, он задремал. А может, это были грезы на границе сна и бодрствования.
Он стал медленно
Манон. Она ласково улыбалась ему.
– А ты что здесь делаешь?
Вместо ответа, он подошел, опустился на колени и обнял ее, положив голову ей на плечо и прижавшись к ней, словно желая спрятаться у нее на груди.
Манон нежно ерошила его волосы. Она совсем не изменилась, – казалось, она не стала старше ни на один день. Она была такой же юной и сияющей, как та Манон, которую он видел в последний раз в августовский вечер двадцать один год назад. От нее пахло живым теплом.
– Мне так больно, что я не приехал к тебе. Какой я был дурак!..
– Конечно, Жан, – ласково прошептала она в ответ.
Что-то вдруг изменилось. Он словно вдруг увидел себя глазами Манон. Он словно воспарил вверх и поплыл сквозь все времена, сквозь всю свою нелепую жизнь. Он насчитал два, три, пять Эгаре в разных «возрастных категориях».
Вот один – какой стыд! – Эгаре, сидящий над своей географической картой в виде огромного пазла, который он собирает и тут же разрушает, чтобы все тут же начать сначала.
Вот еще один Эгаре – один в своей спартанской кухне, сидит, уставившись в стену. Под голой лампочкой, уродливо свисающей с потолка. Жует сыр из «долгоиграющей» вакуумной упаковки и такой же хлеб прямо из полиэтиленового пакета. Потому что запретил себе есть то, что ему нравится. Из страха вызвать какое-нибудь ненужное движение души.
Еще один Эгаре – игнорирующий женщин. Их улыбки. Их вопросы: «А что вы делаете сегодня вечером?» Или: «Позвоните мне?» Их сердечное участие, когда они чувствуют своими антеннами, которые бывают только у женщин, что в нем зияет огромная печальная дыра. И их стервозность, их непонимание того, что он не желает разделять секс и любовь.
Потом опять что-то изменилось.
На этот раз Жану показалось, будто он, словно дерево, сладко тянется в небо. И в то же время летит – то порхает бабочкой, то реет канюком вдоль склона горы, чувствуя, как ветер продувает его оперение. А потом камнем падает в воду и стремительно плывет, наслаждаясь способностью дышать под водой!
В нем пульсировала незнакомая, упругая, неиссякаемая сила. Он понял наконец, что с ним произошло…
Когда он проснулся, волны прибили его почти к самому берегу.
Но по какой-то непонятной причине этим утром, после плавания, после своих воздушно-морских грез, он не чувствовал привычной печали.
Он испытывал злость.
Ярость!
Да, он видел ее, да, она показала ему, какую нелепую, никчемную жизнь он прожил. Как стыдно было ему за это
Он разозлился еще сильнее, чем в Боньё, когда увидел лицо Манон на винной этикетке.
– Merde!.. [72] – крикнул он прибою. – Дура! Идиотка!.. Какого черта тебе приспичило ни с того ни с сего умереть в середине жизни?
Позади, на асфальтированной дорожке, на него изумленно уставились две женщины, совершавшие утреннюю пробежку. Он на секунду смутился, но тут же рявкнул на них:
– Ну, в чем дело?
Его переполняла, его душила обжигающая, кричащая злость.
– Почему ты просто не позвонила, как все нормальные люди? Что это еще за фокус – ничего не сказать мне о своей болезни! Как ты могла, Манон, спать рядом со мной столько ночей и ничего не говорить? Fuck! Боже мой, какая же ты… дура!
72
Здесь: черт! (фр.)
Он не знал, куда девать эту злость. Ему хотелось что-нибудь разбить. Он бросился на колени и принялся терзать песок. Он бил его кулаками, рыл пригоршнями, как экскаватор. И злился. И копал все глубже. И все яростней. Но это не помогало. Он встал, зашел в воду и стал молотить волны, кулаками, ладонями, то попеременно – сразу обеими руками. Соленые брызги заливали ему лицо, глаза горели от соли. Но он все лупил и лупил по воде.
– Зачем ты это сделала? Зачем?..
Кого он спрашивал – себя, Манон, смерть, – не важно. Это кричала его злость.
– Я думал, мы знаем друг друга, я думал, ты со мной, я думал…
Злость иссякла. Уплыла в море дрейфующей льдиной, которую волны понесли куда-то далеко, где она рано или поздно вновь пристанет к берегу и вселится в кого-то другого, и этот кто-то тоже будет беситься от злости на смерть, неожиданно сломавшую чью-то жизнь.
Жан вдруг ощутил своими голыми ступнями твердые камни, почувствовал холод.
– Жаль, что ты ничего мне не сказала, Манон, – произнес он уже спокойно, хотя еще тяжело дышал. Спокойно и трезво. И разочарованно.
Море равнодушно катило свои волны к берегу.
Он больше не плакал по ночам. Он все еще вспоминал дни и часы, проведенные с Манон, продолжал свои водные «молитвенные сеансы». Но после них сидел на берегу, греясь на солнце и наслаждаясь отступающим холодом. С наслаждением шлепал он по воде, возвращаясь назад, с наслаждением пил первую, утреннюю чашку эспрессо, еще с мокрыми волосами, вперив задумчивый взгляд в море и считая оттенки его неповторимого цвета.
Он готовил, плавал, мало пил, регулярно спал и каждый день играл в шары. Он продолжал писать письма. Работал над своей «Большой энциклопедией малых чувств», а вечерами продавал отдыхающим в шортах книги в магазине ММ.