Лекции о Прусте (психологическая топология пути)
Шрифт:
Проблема создавать, чтобы чувствовать или испытывать, есть одновременно проблема книги или такого текста, который внутри себя порождает мысли, состояния, переживания. Или, иначе говоря, это проблема рождения. Кстати, у Гете был довольно забавный ход — я вам приведу его, чтобы пояснить, что хотя мы употребляем термины «мышление», «чувство» и так далее, речь идет не совсем о тех проблемах, которые традиционно рассматриваются в этих терминах. Гете говорил (и это похоже на идею «собора» Гюго), что всего мышления не хватило бы на один акт мысли. Очень странная фраза. Здесь, конечно, не имеется в виду, что для того, чтобы совершить акт мышления, нужно жить, иметь тело. Для акта мысли, кроме нашей деятельности, которая контролируется сознанием и целенаправленной волей (ведь мы организуем акты нашего размышления), нужно еще и то, что рождает мысль. Прустовский термин «рождать мысль» относится к тому, что очень трудно ухватить. Когда мы это выражаем, все выглядит просто тривиальным или даже глупым парадоксом.
Тема книги, которую я теперь начинаю рассматривать, возвращает нас к тем страницам, которые я вам цитировал. Возвращает к темам смерти и той борозды, которую прорывает в нас неожиданное впечатление. Я говорил вам, почему смерть или образ смерти является тем измерением, внутри которого впервые
А теперь возьмем чисто филологический материал и посмотрим, какой синонимикой и какими параллельными темами пользуется Пруст, продолжая тему, открытую нам смертью как предельным образом самой этой темы. Эта сверхъестественная графика или двойная таинственная борозда у Пруста является элементом внутренней книги неизвестных знаков. Внутренняя книга неизвестных знаков. Раз мы ввели тему книги как второго лица темы смерти, то должны понимать, что это книга не в обычном смысле слова. Книга обычно написана знаками алфавита, а тут — внутренняя книга, состоящая из неизвестных знаков или знаков неизвестного. Кстати, такими же знаками (знаками внутренней книги) являются и некоторые вещи другого рода. А именно те, которые Пруст называет качествами языка. Именно из качеств языка или из языковых качеств должно составляться произведение искусства, которое и есть, как говорил Пруст, подлинный страшный Суд. Во французском тексте этот традиционный термин звучит немножко точнее: dernier — последний суд (III,880). Пруст стоит перед феноменом книги и самого себя, пишущего книгу, и мы должны понять, что он делает, что такое книга, зачем она, когда у него вырывается: истинный последний Суд. Очевидно, он истинный в силу того, что вошло в истину. Последний суд есть последний суд над миром. То есть над тем, что вошло в этот последний суд. И это качество языка. Вы смотрите на меня с недоумением: что, мол, прицепился к какой-то банальности. Но я повторяю, что согласно Прусту язык содержит в себе не только знаки, которые обозначают находящиеся вне предметы, здесь всегда нужна некоторая третья операция. У нас есть знаки и предметы, а еще — мы, которые должны соотнести знаки с предметами, и в языке есть также особого рода знаки, которые являются как бы его стилистическими качествами, которые показывают истину сами по себе, не нуждаясь в операции соотнесения знака еще с каким-то другим предметом. Это и есть качества языка.
Все, что я сейчас говорю, в каком-то смысле автобиографично, так же как автобиографично для меня мое обращение к Прусту. Я как бы снова вернулся к временам моей тбилисской юности. Когда мне было 17 лет, я часто проводил время в деревне — есть такая деревня Шиндиси, около Гори, а иногда — в лечхумской деревне. И там, влюбленный в Стендаля и Руссо (я говорю о деревне, потому что в деревне, в ее более чистом воздухе — прозрачнее очертания предметов, в особенности предметов социальных), я впервые пережил именно тот опыт, который у Пруста назван качествами языка. Может быть потому, что у меня такой темперамент или так организована чувствительность, но впервые некоторые проблески социальных истин открылись мне через язык. Не через то, о чем говорил язык, что он рассказывал как историю, а через качества самого языка. Я помню, что как раз в деревне я читал газеты, в которых тогда разоблачались космополиты и так далее. Что там только не разоблачалось. А я продолжал свою внутреннюю юношескую тему: размышлял о том, что не может быть, чтобы правда говорила на этом языке. Этого не может быть. Обычно, чтобы установить правду, мы нуждаемся в социальных исследованиях, в специальных анкетах, в опыте. Нужно многое увидеть, исследовать, собрать факты — чтобы что-то установить. Но есть другой, простой путь: можно внезапно, сразу понять, что так говорить может только ложь, такой тон может быть только у лжи. Пруст и называет это качеством языка…
Итак, Марсель сидит в библиотеке у Германтов (сцена из третьего тома романа), он пришел в гости, через много лет после описываемых в предшествующих томах событий (что важно, потому что уже собрались, спустя все это время, люди в своем беге навстречу смерти; потом он увидит на бале Германтов привидения, там будет разыграна целая драма и комедия, и фарс, и трагедия узнаваний, когда перед ним предстанут обломки тех людей, которых он помнит и знает, или знал совершенно другими, и он будет читать на «раззоренных лицах» и телах следы работы времени и вычитывать смысл). А сейчас он сидит в библиотеке и предается размышлениям, поскольку, пока он шел через двор к помещениям дворца, он уже испытал несколько потрясений: неровные плиты мостовой, которыми был вымощен двор, вызвали целую бурю — подряд идут удары реминисценций, и его размышления перебивчивы. С одной стороны, он пытается разобраться в природе своей чувствительности, потом размышляет о природе произведения искусства, потом начинает думать о том, почему для него неприемлем социальный роман, то есть роман, написанный на тему с социальным значением, служащий какому-нибудь социальному делу; ведь все те, кто пишут большие социальные фрески или борются, — приходит он к выводу, — с презрением и с насмешкой относятся к качествам литературы — к качествам языка, к стилю. А в действительности это единственное, что может поставить нас на путь истины, потому что правда существует не отдельно от своих элементов, а как их внутренняя атмосфера. И мы узнаем ее не прямым сообщением нам на каком-то языке, а узнаем через качества языка.
Чтобы резюмировать сказанное, подчеркну еще раз: мы должны понимать, что истина
И тут же Пруст начинает тему, которая будет для нас продолжением того, о чем мы уже говорили. Все эти «птицы», которые вылетают из междусловья, из междузначения, или из междусмысла, их материальный облик обладает каким-то свойством — мы его не искали и не могли изобрести. Истина — это жалящий укол. То есть истиной является то, что будет жалящим уколом. Или иначе: жалящий укол — это то, в чем мы можем прочитать истину. Но ведь никто не ищет жалящих уколов. Они могут быть только неожиданными или внезапными. Пруст пишет (подспудно излагая свою теорию мышления, теорию истины), что мы можем сколько угодно переворачивать в нашей голове все возможные истины и все возможные идеи, мысли. Истина в них даже не ночевала. И только извне, когда меньше всего этого ожидаешь, она наносит нам свой жалящий укус и ранит нас навсегда (II,1114). Тем самым Пруст снова вводит тему смерти.
Помните, я говорил, что в нашей геометрии духа и геометрии переживаний есть закон неделимости энергии: мы можем что-то воспринять, когда встречаем то, что к нам приходит в качестве восприятия с нерастраченной энергией. А истина предполагает трату, и эта трата энергии, которая идет на истину, она совершается смертными следами, берущими из нас самих материал для своего строения. Это таинственные борозды, и материал их взят из нас самих. Потому что только интенсивностями нашей ангажированности, того, что мы вступили в мир на свой собственный страх и риск, мы становимся на путь истины. Пруст говорит:…но в жизни мы разоряемся, заболеваем, мы убиваем себя ложью, чтобы открыть истину (III,909).
То есть мы должны умирать, чтобы открыть истину. Два пояснения. Открыть истину означает: испытание мира — оно на кончике луча понимания. На кончике луча вспыхивает пламя испытания, действительного испытания нами мира. И это действительное испытание и есть истина, которая, во-первых, абсолютная и, во-вторых, внутренняя. Это как бы постижение мира изнутри, а не наблюдение его извне.
К этой теме абсолютной истины я еще должен буду вернуться, пока же помечу одной нерасшифрованной фразой, что если бывают истины, то они бывают только абсолютными. Вопреки принятой теории. Никаких относительных истин не существует. Существует только относительное знание. А истина всегда абсолютна. Но истина помещена на кончике согласованного луча, а луч согласовывается созданным или буквами книги. Ими индуцируется и согласуется луч, и на конце этого луча — его можно называть созданием или пониманием — на конце этого луча создания, креации или понимания, на конце луча испытания — истина. То есть реально нами в нашем теле переживаемое и есть истина. В этом смысле, конечно, искусство, как и наука, и все, что мы делаем, имеет доступ к абсолютной истине. Для Пруста абсолютное произведение состоит из таких абсолютных истин-переживаний.
И второе пояснение. Я говорил, что в жизни мы разоряемся на женщину (у Пруста это тоже устойчивая тема, он много выводов делает из того, как вращаются деньги в этом разорении на женщин, как дорого мы покупаем то, в реальном присутствии чего часто умираем от скуки…). Итак, мы разоряемся, заболеваем, мы убиваем себя ложью. Впечатления, из которых мы заимствуем свой строительный материал, — ложь, как и те буквы книги, из которых складывается истина, — ведь они тоже ложь, иллюзии. Странная вещь. Опять у Пруста антиномическое уравнение: каждая такая птица — будь это вид колокольни, камушек, облако, но особый камушек, особое облако, которые прочертили во мне след, «двойную борозду», — они одновременно иллюзия. И они же истина. Если мы прочитаем. Значит, согласно Прусту, истину можно прочитать только внутри или в теле особого рода иллюзии. И такую иллюзию, или ложь, нужно проживать, то есть нужно каждый раз умирать, потому что они наша смерть. Поскольку это куски, внешние обрывки нашего тела. Вот тут облако, а вот здесь камушек, о который я споткнулся. А здесь колокольня, в которую я вперился и разгадать никак не могу, и она преследует меня, как преследует Пруста… Этот пассаж Пруст завершает так: