Лекции о Прусте (психологическая топология пути)
Шрифт:
Единственная ценность, которую мы ищем во всех проявлениях самих себя и окружающего, — это живое. И мы хотим воспроизводить нашу жизнь. Но воспроизводим мы ее при определенных, повторяю, условиях, поскольку существуют такие связи и ограничения, которые могут, независимо от нас (правда, с нашим участием), убивать то, что должно быть живым. А реальная человеческая психология строится как попытка постоянного оживления того, что мертво. Мы оживляем мертвые слова, мы оживляем мертвые жесты, мертвые конвенции. Единственное наше трепетное, то есть волнующее нас отношение ко всему этому в действительности сводится к тому, что за всеми си-муляторами и привидениями, за вещами — мы ищем жизнь. И себя как живущего. Ибо ощущать себя живым совсем не просто. Вот почему здесь идет речь о науке, о законах, о всяких абстрактных вещах. Ведь очень часто мы бываем угнетены и чувствуем неловкость, ужас или скованность именно потому, что нарушены какие-то поиски нами самих себя и окружающих как живых,
Что такое мертвое в отличие от живого? Есть очень простое, уникальное и исчерпывающее предмет определение, не требующее доказательств: живое — это способность быть иным (в отличие от того, что ты ожидаешь, хочешь или требуешь). Живой всегда возьмет и напишет другую книгу, или сочинит другую мысль — на своих автономных основаниях. Жизнь автономна. Она ни для чего. Она сама по себе. Так же как цветок, вместо того чтобы кого-нибудь радовать, он сам по себе. Ведь наша жизнь, в широком смысле, часто устроена так, что она исключает автономные явления. Если бы люди могли радоваться… просто потому, что радуются. Писать песни — потому что пишется песня. Таковы и культурные явления. Они не для того, чтобы обидеть нас или огорчить. Хотя мы часто воспринимаем то, что происходит (в том числе и на Западе), не как жизненные явления, а как нечто, имеющее цель, программу, задачу, и тем самым убиваем их, омертвляем. Мы ожидаем от них как раз смерти. Как ожидалась смерть от Шукшина, от Пушкина, от Высоцкого… Я могу перечислить тысячи вещей и имен. Но не вкладывайте в это психологические ассоциации, то есть ассоциации умысла. Точно так же, как в жизни нет умысла, это автономная сфера, автономное самопроявление, так и убийство жизни тоже часто не бывает умыслом. Просто это два мира — мир смерти и мир жизни. Специально никто не задумывал убивать Высоцкого или Пушкина. Не нужно никому это приписывать и искать виновников, с которыми можно было бы развязать братоубийственную войну, и тем самым снова впасть в тот цикл, от которого пытались избавиться еще древние — цикл кровной мести.
Давайте сохраним эту интуицию нашего предмета. Поскольку предметом нашим является жизнь. То есть те условия, на каких мы, в качестве живых и пытающихся сохранить себя в этом качестве, можем вообще из-за чего-нибудь взволноваться, что-либо полюбить, возненавидеть, понять, найти, потерять и так далее. Вот наш предмет, совпадающий с предметом Пруста. Пруст, в данном случае, — просто проделанный опыт. Он не создавал теории о самом себе. Слава Богу, он ненавидел это дело и правильно делал, но в том, как он поработал, видно строение самого феномена. Феномен Пруста в мире случился. Он случился и записан, и мы можем по тексту видеть, как могут вообще случаться такого рода явления. В данном случае — явления спасения. В старом, простом и вечном смысле этого слова.
Сейчас я хочу возвратиться к сцене явления, откровенного явления или просто откровения (слово «откровение» я использую здесь в строго апологетическом, библейском смысле). Откровения смерти в лице умершей бабушки. Не к мысли о смерти, не к знанию и не к сознательной памяти о смерти, не к воображению в абстрактной памяти черт любимого лица, а к откровению, явлению собственной персоной, где, с одной стороны, есть чувственное воображение, а с другой — само себе говорящее. Мы имеем здесь дело с особыми явлениями, и кстати, в литературе они получили терминологическое обозначение. Например, Джойс называл такого рода явления эпифаниями. Не всякое явление, а такое, которое, во-первых, сохраняет чувственную оболочку, и она целиком нам видна (по определению нет таких чувственных явлений, которые мы не видели бы; что-то абстрактное мы не видим, а чувственное всегда нам дано целиком). И во-вторых, это явление, не выходя за свою чувственную оболочку, говорит или содержит знание о самом себе. И это есть истина. Джойс не случайно использовал по этому поводу герменевтический, библейский термин. Очевидно, вы помните эпифаническую сцену в Евангелии — явление истины в теле и в облике младенца восточным магам. Они непосредственно видели истину. Видели не младенца — а истину. По традиции это называлось эпифаническим видением, и Джойс, будучи весьма натасканным в томистской терминологии, использовал этот термин в своих очень разумных целях. Он называл эпифаниями явления, которые сами по себе являются говорящими. И считал, что задача художника искать эпифании. Не просто искать явления — наблюдать, собирать, помечать их, а быть настроенным на то, чтобы увидеть такое редкое, такое привилегированное явление, которое эпифанично.
Значит, когда мы говорим о явлении умершей бабушки, то мы говорим об эпифаническом или откровенном явлении, которое, как молния, одним ударом завязывает все развязанные и висящие нити наших актов понимания. Кстати, образ молнии появляется и в тексте, который я сейчас зачитаю. Обратите внимание на выбор слов, подчиняющийся некоторому закону нашей сознательной жизни, его можно назвать законом всплеска. А именно, когда мы что-то действительно по делу и совершенно свободно говорим, то сказанным, независимо от наших намерений, выскажется и многое другое. И появятся совершенно определенные образы, определенные слова — эти, а не другие. Вспомним и то, что я говорил о схеме, где есть минус-предметы и минус-состояния, плюс-предметы, плюс-состояния, и есть еще зона, в которой может быть и то, и другое; особая зона мнимых величин, частей нашей души, которые не имеют места в данный момент. Итак, Пруст говорит:
В любой данный рассматриваемый нами момент наша тотальная душа имеет лишь фиктивную ценность, несмотря на баланс своих многочисленных богатств, ибо то одних, то других нет в нашем распоряжении (II,756).
Мы никогда не распоряжаемся целиком тем, что у нас есть. В том числе набором способностей. Поскольку мы можем приводить их в движение и сочетания лишь в последовательности.
Здесь скрывается один метафизический тезис, который мы будем утверждать вслед за Прустом. Состоит он в следующем: для того, чтобы реализовать одно чувство, единицу чувства, — нужно несколько жизней. Чтобы реализовать одну личность, нужно несколько жизней. Представьте себе, что есть единица чувства или единица мысли, которая реализуется, и чтобы она реализовалась, нужна жизнь Платона, ваша, моя, а реализуется лишь единица одного ощущения, одной мысли. Это и есть закон неодновременности, то есть невозможности одновременно, в последовательности быть всему. И он не только имеет значение ограничения для нас, индивидов, но за ним сквозит и более широкий метафизический закон, возможность иного представления строения мира.
Напомню, что у Фолкнера тоже одна единица понимания, одна единица состояния чувств или ощущения совершившегося мира реализуется на вместе взятых телах и душах его героев-родственников плюс его душа. И поэтому, чтобы восстановить содержание действительно испытанного чувства, ему нужно восстановить свою историю. Иначе зачем восстановление? Если для восстановления содержания испытанного чувства достаточно пройти кусочек, то вся эта абракадабра была бы не нужна. Так ведь? И люди поняли: то, что случилось, составлено на многих телах и многих историях — вместе они и составили единицу случившегося. Даже не историю случившегося, а единицу случившегося. Поэтому все это нужно восстанавливать. И такой подход к нашей психической жизни не может не менять форму романа. Писать так, как писалось раньше, рассказывая историю в наблюдаемых рамках отдельных персонажей и человеческих тел, носителей души, нельзя. Поэтому проблема времени и стала решающей в технологии современного романа в XX веке. Но эта проблема, как вы понимаете теперь, факт не чисто литературный, не только литературное явление, а явление философское, психологическое.
Возвращаюсь к тексту:
…то одних, то других нет в нашем распоряжении. Идет ли речь о действительных богатствах, или о богатствах воображения. И в моем случае это одинаково относится и к воображаемому древнему имени Германтов, и к богатству намного более значимому — действительной памяти о моей бабушке.
Богатство… — понимаете, почему оно расположено сразу на нескольких планах? Потому что в данный момент я реализую имя Германт, а смысл отсутствует, так как действительное установление этого смысла предполагает личную экзистенциальную историю, которую должен пройти автор, чтобы разоблачить иллюзии, уложенные воображением в имя Германт. Само по себе оно пусто. В данный момент оно просто знак средневековых добродетелей и не имеет никакого отношения к реальным носителям этого имени. Одновременно и то и другое не может быть в имени. Пруст продолжает:
Ибо с помехами и расстройствами памяти связаны и Перебои сердца. Несомненно, именно существование нашего тела, подобно сосуду, который заключал бы в себе нашу духовность, вынуждает нас предполагать, что все наши внутренние достояния, все наши прошлые радости, все страдания постоянно находятся в нашем владении.
Я уже говорил, как иллюзия тела структурирует наш взгляд, и почему таким образом структурированный взгляд ошибается, и чего он не может видеть, именно потому, что он структурирован на метафоре, на видимом, на аналогии видимого тела. Ведь мы предполагаем, что вот есть наше тело, и в нем — радости, качества, свойства, страдания.
Далее у Пруста интересное замечание: Но может быть столь же неверно было бы предполагать, что они убегают или возвращаются (II,757). Значит, если я говорю о том, что мы в каждый данный момент не распоряжаемся всеми достояниями, которые имеем, что только тело внушало нам иллюзии, внушало, что мы ими располагаем, а если избавились от иллюзий, то знаем, что в каждый данный момент не располагаем всеми достояниями, — тогда возникает вопрос: а где же они? Они что — уходят, а потом приходят? Довольно забавный вопрос. И надо было основательно поработать, чтобы его просто поставить. Пруст пишет: