Ленивое лето
Шрифт:
Я думал, она заругается на меня, накричит, но ничего такого не случилось. Юля только щеками вспыхнула, навинтила блестящий колпачок на тюбик с помадой, положила его на подоконник.
— Сукин сын он был, вот кто, — выговорила она раздельно, и не отвернулась, не спрятала глаза. Поняла, наконец-то, что со мной можно разговаривать, как со взрослым.
— Ладно, Юлька, — сказал я. — Знаешь что? Ты не расстраивайся больно-то, не трави себя. Ты давай это самое… рожай. Кого хочешь — мальчика, девочку. Мне все равно, племянник или племянница. А я его, человечка этого, любить буду, хоть убей меня. Нянчить буду.
— Смотри,
Я подошел к столу, взял журнал, который сестра привезла с собой и листала каждый вечер. С обложки, из-под крупных букв «Моды сезона», со сладенькой ухмылкой смотрела на меня длинноногая и тощая, как выдра, девица. На нашем пляже я таких никогда не видел.
Юлька неслышно подошла сзади, обняла меня за плечи.
— Сеня, ты не сердись, сгоряча я. Ты уже большой, понимаешь: нервы у меня… А это самое еще не скоро должно быть, если… если вообще будет… И жить здесь, в деревне, я вовсе не собираюсь. Бот отдохну и уеду. Все равно куда.
Теплыми губами прикоснулась к моему уху.
— Дурачок ты, Сенька, все к сердцу принимаешь, за всех болеешь. Так нельзя… Не знаешь, Владику телеграмму дали?
— Какому еще Владику?
— Сычеву, сыну Авдотьину.
— У нее сын есть?
— Есть, — сказала Юлька, — есть. Как раз летчик. Полярный. Где-то на Дальнем Востоке живет. Я помню его…
Ну и ну, что ни день — то открытие. А я-то голову на отруб дать мог, что Авдотья Сычева одна-одинешенька на всем белом свете была.
Поминки по Авдотье Сычевой
Хоронили Авдотью Сычеву на третьи сутки после ее смерти. Неведомого мне Владика с Дальнего Востока так и не дождались.
— Не приедет он, — сказала Колькина мать. — Шутка ли: десять тысяч верст?! Да и не больно жаловал он матушку любовью, не одобрял ее…
Пирата с тех пор, как умерла его хозяйка, на цепи не держали, и он увязался за гробом, понурив лобастую голову, тихо переставлял лапы вслед маленькой кучке людей. Женщины шепотком переговаривались между собой, время от времени все останавливались, мужики опускали гроб на услужливо подвинутые табуретки. А поп высоким тонким голосом выводил свои «аллилуйя» и еще там чего-то. Женщины вздыхали, сморкались, а мужики нетерпеливо переминались с ноги на ногу, не решаясь закурить. У Пирата, когда поп затягивал свою молитву, дыбом вставала шерсть, и мне подумалось, что, в общем-то, он один по-настоящему жалеет свою хозяйку.
Мы с Колькой проводили гроб до околицы. Тащиться по жаре дальше, слушать унылое пение попа и вздохи баб показалось нам скучным, неинтересным. Вернулись в деревню. Колькина мать тоже не пошла на кладбище — осталась в опустевшей Авдотьиной избе, готовила поминки.
— Айда, заглянем, может, чего вкусненького обломится, — облизнув толстые губы, предложил Колька, и мы забежали проведать его мать.
В избе жарко было, душно, весело покрикивали в печи дрова, а Колькина мать деловито уставляла подоконник и кухонный стол горшками с вареным мясом. Завидев нас, она обрадовалась, велела вынести из горницы и расставить в палисаднике стол и скамейки, да еще в подпол слазить — за картошкой.
Колька, прихватив из чугуна парную кость, толкнулся на террасу, но дверь оказалась закрытой
— Забыл, где подпол, леший длинноногий! — заругалась на него мать.
И Колька послушно полез в подпол и надолго застрял там. Дожидаясь его, я слонялся по избе, и была мне тоскливо и неуютно. Под ногами шуршали какие-то пестрые ленты, мятые бумажные цветы. Переступив порог в горницу, поскользнулся на свечном огарке и чуть не упал. Здесь, в горнице, было прохладней и сумрачней от занавешенных окон, в переднем углу, под иконами, мерцала зеленым огоньком лампадка. От нечего делать я принялся изучать иконы. На двух, почернелых до невозможности, обнаружил Христа, от его головы исходило блеклое, чуть приметное сияние. На третьей — женщину с голым младенцем на руках. Женщина отрешенно смотрела мимо меня, я смотрел на нее, а упитанный младенец вообще никуда не смотрел: ему глаза нарисовать забыли. Или краска от древности иконы сошла на нет…
Колька наконец поимел совесть — вылез из подпола с ведром картошки. Вытирая толстые засаленные губы, пожаловался:
— Там этой картохи насыпано — невпроворот. Всю дыхалку пылью забило. А другого чего — никаких следов.
До меня вдруг дошло, что полез он в подпол не просто так, не из желания услужить матери — заставил его спуститься туда беспокойный дух комиссара Мегрэ. Мне вовсе скучно стало. У людей заботы, а ему все в игрушки играться. Уж лучше пойти на речку, сказал я ему, там хоть тоже пусто, зато пыли нет, воздух чистый.
Колька согласился.
— Пойдем, а то у матухи для нас работы хватит.
Купались, пока солнце не скатилось к горизонту, а когда вернулись в деревню, поминки были в самом разгаре. В палисаднике за двумя столами — одного, который выносили мы с Колькой, оказалось мало — сгрудились вперемешку мужики и бабы. Помянуть Авдотью вся наша деревня собралась, да из двух соседних люди присыпали — человек тридцать всего. Моя мать сидела рядом с Колькиной, и краешек скамьи возле них оставался свободным. Тут мы с Колькой и приткнулись. А напротив, по другую сторону стола, увидел я дядю Сеню Моряка. А возле него сидел Василий Павлович.
— Вот, — сказал мне дядя Сеня, — такие, тезка, дела. Пробил ее час, и не стало женщины.
Он налил в захватанные стаканы какую-то красную, тягучую водичку.
— Выпейте, хлопчики, помяните усопшую.
— Помнишь, Нинка, — повернулась Колькина мать к моей и продолжая, наверно, старый разговор. — помнишь, как мы на свекле вкалывали? Мы-то еще девчонки были, сопливки, а она, Авдотья, в возрасте уже и звеньевая. Ох, и жучила нас она, ох, и жучила.
— А то! Все Демченку в пример ставила, Марию. Я раз на «пятачке» прозоревала да и проспала, так она со мной до вечера словом не обмолвилась.
— Тягущая была в работе, завистливая.
— Без дела не любила сидеть.
— Куда там без дела… А поплясать какая охотница, попеть. Молодые кто — им не вспомнить, они ее такой не видали.
— Куда подевалось все? Как бритвой обрезало.
На дорожке показался Петька Фиксатый. Шел к столу и размахивал белой бумажкой.
— Телеграмма! — кричал Петька. — С Дальнего Востоку.
— Ахти мне, — застонала Колькина мать, хватаясь за сердце. — Неужто от Владика?
— От сына, — кричал Петька. — Четыре слова всего: «Похоронами задержитесь вылетаю Владилен».