Литературные воспоминания
Шрифт:
император любил жить и которая казалась ему важным делом и принадлежностью
величия и превосходства России над всем европейским миром.
Разумеется, я прежде всего очутился в кружке Грановского, Фролова,
Кетчера, Кудрявцева, литераторов и ученых, живших под сенью и влиянием
Московского университета. Они в это время еще не вполне понимали, как могла
пройти брошюра Герцена, изданная в 1850 году, «Du developpement des idees revolutionnaires en Russie» («О развитии революционных
этот раз было умеренно; первый страх потрясений прошел, и возобновлять опять
истории осуждений en masse (в массе (франц.), не было ни у кого охоты, особенно
не было этой охоты — надо отдать ему справедливость — у графа Орлова.
Николай Милютин рассказывал, что в разговоре с его дядей Киселевым Орлов
упомянул о книге Герцена и прибавил: «Многих она выдала лучше всякого
шпиона».— «Да кого же она могла выдать? — возразил Киселев.— Ведь она
375
говорит только о мертвых».— «Э!— отвечал шеф жандармов.— Если бы мы
захотели, то именно по мертвым-то до живых и добрались».
Что касается собственно до брошюры Герцена, то, за исключением
остроумных и, по обыкновению, весьма живых характеристик исторических эпох
и лиц, она в главной теме своей ничего не представляет, кроме отчаянного
пустословия. Этою брошюрой Герцен, уже эмигрировавший, начинал
кокетничать перед Европой, перед клубами и либералами, не известною им
землей, своею ролью в ней, своими приятелями, таинственными элементами, в
ней бродящими, из когорых маленький экземпляр «мы есмы». Впоследствии эта
тенденция развилась до лжи и фальши непостижимых, а затем, когда сама жизнь
ясно обнаружила пустоту гипотезы и лучшие головы не захотели поддерживать ее
деятельностью практическою, наступила для него пора слепого бешенства против
всего, всех и, наконец, даже против национального чувства страны—до
инстинктов самосохранения. Оставался народ: на того публицист и перенес
воображаемые элементы революционерства, социализма, коммунизма. Это было
покойнее; можно было делать себя представителем великих идей всесветного
обновления, сущесгвующих в России без всяких опасений, без всякой оглядки: народ ведь не отвечает, народ молчит обыкновенно и в препирание с своими
комментаторами никогда не входит. В самом деле, кому, кроме Герцена, блестящего и вместе фальшивого ума, можно было принять партию Белинского, Грановского и других за революционеров в смысле европейском и все их
требования и представления об облегчении страдающих классов, об уменьшении
произвола, о водворении первых начал гражданской жизни, о распространении
просвещения,
мысли, сближении с Европой и ее наукой — за монтаньярство, бабефство, товарищество с открывателями новых политических горизонтов? [496] Раздувая
так скромные русские, благородные и глубоко симпатичные кружки, Герцен
раздувал, естественно, самого себя, но он повредил тем, кого прославлял. С него в
самой публике, а не в одних только официальных сферах, стали думать, что все
лепечущее, так сказагь, первые склады публичной жизни, все отвергающее только
мрак, неистовства, распутства и грабежи сложившейся администрации — есть
революция, катаклизм и анархия. Добро бы Герцен ограничился декабристами,—
тех раздувать можно во все стороны, потому что они сами не знали, куда идут, откуда вышли и чего хотели, да никто и теперь этого не знает.
Они желали переворота — ну и всё тут. Думайте об этом, что хотите,
думайте очень много и думайте очень мало: это будет дело темперамента вашего, а сами декабристы тут ни при чем.
Наиболее испугавшимся брошюры Герцена был опять В. Боткин.
«Посмотрите,— говорил он мне в 1850 году шипящим голосом,— какой доносик
написал Александр Иванович на своих приятелей». Он успокоился, однако же, не
видя преследований, и круг несколько времени, до очень близкого распадения
своего, продолжал еще существовать, оставаясь только под надзором полиции; особенно Грановский, как узнали после из признаний губернаторских
чиновников, окружен был усиленным соглядатайством. Ждали первого
легкомысленного шага и не дождались: все было серьезно, важно и строго в нем, 376
хоть тресни, а за принципы его ухватиться, пожалуй, и можно бы, да совестно
перед историей, надуть которую, между прочим, весьма желали все, без
исключения, господа, делавшие ее в нашей земле.
Не лучше было положение и славянофилов. Герцен и их зачислил в свою
когорту российских революционеров, что должно было оправдать отчасти Третье
отделение в его собственных глазах за нелепый арест Чижова и Ив. Аксакова в
1847 году [497] Удивительное свойство нелепости вообще: она может свести, как
братьев, людей совершенно противоположных по характеру, взглядам и
убеждениям,— Герцена, например, с гениальным сыщиком И. Липранди. В эпоху
сильнейшего преследования раскольников (1850—1855 годы) сей последний, орудовавший этим гонением, подавал записку, в которой, исчисляя
существующие у нас противоправительственные секты, присоединял к ним и
секту славянофилов с Хомяковым, Киреевским и Аксаковыми и проч., прямо