Ливонская война
Шрифт:
— Куда?
— Сюда, государь… — мышью шмыгнул в один из коридоров Левкий.
В глубине коридора маленькой светлой точечкой проглядывал слабый огонёк лучины. Иван стремительно ринулся на этот огонёк. Левкий из последних сил поспешал за ним. Возле двери пыточной камеры на покосившемся топчане дремал стражник. Заслышав шаги, он встрепенулся, поднялся с топчана, подозрительно стал следить за приближающимся факелом; рука его настороженно выставила вперёд бердыш.
Иван, не замедляя шага, резко и неожиданно сунул ему чуть ли не в самое лицо факел, стражник с испуганным всхлипом откачнулся, бердыш
— Отворяй! — вынырнул из темноты Левкий.
— Святой отец!.. — узнав Левкия, обрадованно всхлипнул стражник и проворно дёрнул на себя тяжёлый засов, двумя руками, с полной натугой потянул створку двери. Дверь бесшумно подалась, пошла, пошла, вдавливаясь в густую темень коридора. Из открывшегося тёмного проёма дохнуло запахом кузни, сыромятной кожи и ещё чем-то — неприятным, тошнотным…
Свет факела мгновенно прилип к чуть наклонным сыроватым стенам крупной каменной кладки, изрубцованной известковой росшивью, повис серыми бликами на вделанных в стены кольцах, крюках, цепях, на вылощенных от множества побывавших в них шей и рук пыточных колодах, серой пеленой распластался по полу.
Иван поднял факел повыше, сделал ещё шаг… Справа, под стеной, высветился холодный горн с нависшим над ним жестяным вытягом, в горне — кучей наваленные клещи, тавра, цепные наручья, железные пояса, глиняные тигли для плавления олова, которым заливали глотки самым упорным и нескоримым. Рядом с горном — кадки с рассолом. Им поливали раны… В других кадках — размокающие пыточные рубахи и натемники из сыромятной кожи, которые надевали на пытаемых размокшими, мягкими, а после сажали к огню, отчего кожа быстро высыхала и, сжимаясь, ломала порой и рёбра, а натемник так стискивал голову, что больше двух дней такой пытки никто не выдерживал — или сходил с ума, или сознавался.
От вида всех этих орудий пытки Иван как будто даже успокоился. Высмотрев на стене вставленный в зажим факел, он терпеливо поджёг его своим факелом — в камере посветлело. В дальнем углу сидел прикованный цепью к полу голый, щуплый, безбородый человек. Лица его не было видно, чётко проглядывали сквозь полумрак только выбритая макушка и прижатые к подтянутым к груди коленям костлявые плечи. Недалеко от него, на широком кутнике, лицом к стене лежал другой человек — видать, спал. Иван подошёл к кутнику, саданул спящего в спину коленом, занёс над ним факел… Человек подхватился — спросонья, с перепугу рыкнул по-медвежьи, в растерянности закрылся от света факела широченной, пухловатой ладонью.
— Будя… — сказал он с растерянной добротцой, вызырая прищуренным глазом из-за растопыренных пальцев.
— Никак Махоня? — удивился Иван.
— Я, государь, — враз узнав Ивана, глухо вымолвил Махоня и грузно сполз с кутника на пол. — Опочива нигде не приискал…
— Подымись, Махоня, — строго и недовольно сказал Иван. — Неужто не ведаешь: кудермы государям не кланяются. Отверженные вы!
— Ведаю, государь, — сказал виновато Махоня, поднимаясь с пола. — Токмо какой я кудерма? Заплечник!.. Живота никого не лишил, а плёткой — токмо зла да противы лишаю. Добру ин служу.
— А ты ещё и умён, Махоня?! — приблизил к нему своё воспалённое лицо Иван.
— Дык чаво… — смутился Махоня. —
Иван перевёл взгляд на сидящего в углу человека, сунул, не глядя, Махоне в руку факел, коротко повелел:
— Посвети!
Прошёл в угол… Человек как сидел скорчившись, так и остался, только лицо поднял на Ивана, и глаза его тускло сверкнули.
— Здравствуй-ста, Фома, — с привздохом, напряжённо, тихо выговорил Иван.
— Спаси тебя Бог, государь, — с дрожью сказал Фома, но дрожал он от холода, а не от страха. Глаза его снова мучительно сверкнули.
— Почто же не встанешь предо мной, Фома? — всё так же тихо спросил Иван. — Иль презренья столико в тебе?
— Наг я, государь… Срамно пред тобой нагим стоять.
— Так будешь висеть, Фома, — спокойно сказал Иван, как будто подшучивал над ним.
Фома не ответил, но глаза его метнулись к потолку — туда, откуда свисали залощённые петли дыбы.
— На дыбу его, Махоня!
Махоня вставил в зажим факел, отомкнул Фому от цепи, спустил пониже петли, просунул в них Фомкины руки, крепко затянул петли на запястьях. Через минуту Фома висел на дыбе.
— Теперь не срамно, Фома?
— Теперь нет, государь… Твоей волей срамлюсь.
— Дерзок ты, Фома…
— Искрен, государь.
— Неужто тебе живота своего нисколько не жаль?
— Жаль, государь. Оттого и в Литву я сбег.
— Почто же суду моему не доверился, Фома? А как бы я тебя помиловал?
— Твоему суду ещё б, поди, и доверился, да вон, за твоей спиной, — от них нам пощады не выждать! Старца Артемия, праведника и честнотворца, нечистым судом засудили, а уж нам с Феодосием…
— Молчи, еретик изрудный [116] , — выскочил из-за спины Ивана Левкий. — Праведника твоего святой собор осудил! Сиречь — сам Бог!
— А за что он его осудил? — закусывая от муки губы, сказал Фома. — За какие такие противные Богу дела? За ересь? Пошто же и в Литве он за православие стоит и всякую ересь обличает?
— Молчи, израдец! — вплотную подскочил к нему Левкий.
Фома мучительно улыбнулся:
— Не Богу были противны его дела, а вам… Вам, тунеядцам святошным! Перекупщикам милостей Господних… И осквернителям воли его! Вы знаете токо пение да каноны, чего в Евангелии не указано творить, а любовь христианскую отвергаете. Нет в вас духа кротости, и истину не даёте узнать нам, гоните нас, запираете в темницы…
116
Изрудный — грязный, поганый.
— Ах ты-ы!.. — вскинул ожесточённо руки Левкий и затрясся в нестерпимой злобе.
Фома переждал его буйную тряску и прежним, мучительно-спокойным голосом договорил:
— В Евангелии не велено мучить даже и неправых. Христос сам указал сие в своей притче о плевелах… А вы нас за истину гоните.
— А почто тебе истина, Фома? — отстранив Левкия, спросил Иван — спросил по-прежнему спокойно, но чувствовалось, что за этим его напряжённым несвойственным ему спокойствием таится какая-то сила, которая сильней ненависти, сильней злобы, которой он и сам боится и потому не даёт ей вырваться из свой души.