Лондонские поля
Шрифт:
— На лице — такая слабая грустная улыбка. Типа… типа, она чахнет. Иссыхает. Чахнет ее бедное сердечко…
Гай поднял взгляд. Кит, казалось, изучал потолок над баром — прикидывая, может быть, сколько туч сигаретного дыма, равных по объему Лондону, воспарило к нему, впиталось в его золотисто-коричневую обшивку. С явным облегчением говорил он теперь о разных других вещах, и Гай, чувствуя мягкую хватку расположения к своему собеседнику, подумал: он знает. Кит знает. Он догадался. Николь и я — в некотором смысле мы куда как выше, чем он. Но он видит, что связывает нас друг с другом (узы любви); и относится к этому с должным уважением.
— На, держи. Я и тебе взял.
Гай пытался сосредоточиться. Кит готовился выдать какую-то шутку — обдумывая ее, он уже посмеивался про себя. В прошлом Гаю приходилось прилагать немалые усилия, чтобы понять его шутки. Зачастую они были довольно-таки мягкими,
— Как определить, что у сестренки месячные? — спросил Кит.
— Хм… — сказал Гай. У него не было сестер. Он пожал плечами. — Не знаю.
— У папкиного перца какой-то странный вкус!
Гай стоял и смотрел на бурю Китова смеха. Буря эта, эта tormenta длилась очень долго, пока наконец, после целого ряда временных затиший и ложных успокоений, не возобновился относительный штиль. Гай слабо улыбнулся.
— Уф! — сказал Кит, поднося сжатую в кулак руку к слезящимся глазам. — Ну и ну! Ладно, это таки заставило тебя улыбнуться. А смеяться надо все время. Надо, поверь мне. В этой жизни… Ох-хо-хо-хо-хо.
Когда Кит принялся разносить свою новую шутку по всему пабу — так сказать, отправился с нею на гастроли, — Гай замешкался и приотстал. Ударная фраза в скором времени зарикошетила от одной кучки завсегдатаев к другой. Во влажном освещении паба во множестве видны были россыпи крошек от яиц по-шотландски и тусклые отблески советских зубных коронок. Шутка Кита повсюду принималась на «ура», хотя некоторые из женщин в возрасте (на самом ли деле они были старыми или только казались старыми, будучи молодыми?) ограничились одними лишь долгими взглядами, исполненными одновременно и приязни, и упрека. Усевшись неподалеку от задней двери, Гай попивал бренди и, вытягивая шею, наблюдал за всем этим, охваченный немой лихорадкой. Говорят, что нет ничего слаще лестных слов, дошедших до тебя не из первых уст; и Гай Клинч был так польщен впервые в жизни. Он сидел и дрожал, упиваясь любовной лестью. Наплывы сегодняшнего дня, вновь и вновь представавшие перед ним в проекционном зале его сознания, не показывали ничего, кроме повторяющихся сцен воссоединения, захватывающего дух, не ведающего границ воссоединения. Просто объятие. Даже не поцелуй… Даже не объятие. Эти наплывы были подобны последним сценам «Случая на мосту через Совиный ручей» [58] , где, ориентируясь по мнимым созвездиям, мертвый герой мчится сквозь темные поля сновидений, мчится к ней, все мчится и мчится, ничуть не становясь ближе после каждого разрывающего сердце броска… Год и Понго отвели Кита в сторонку, а затем он поспешно ушел. Он с усилием отковырнул Клайва ногою от пола, после чего, вцепившись в поводок, откинулся на сорок пять градусов назад, как будто участвовал в перетягивании каната. Двадцатью минутами позже, когда Гай уже собирался на выход, в заведение гуськом вошли трое и спросили Кита; они у всего паба спрашивали о Ките — как будто (мельком подумалось Гаю) черный крест был намалеван на двери, а не на вывеске над нею, и они требовали ото всех, кто был в пабе, отречься от Кита, выдать им его. Если Кит пытался избежать встречи с этим трио (у седоголового в каждом ухе красовалось по полудюжине серег, а губы были синими, как у продрогшего малютки), то Гай его не осуждал: они действительно выглядели до крайности докучливыми.
58
Один из самых известных рассказов Амброза Бирса (1842–1914), герой которого, будучи повешенным, за несколько мгновений до смерти успевает пережить и чудесное спасение, и едва ли не сутки занявшее возвращение домой.
Весь потолок Мармадюковой детской кишел странными тенями, головами Медузы, гоблинами, делающими ручкой… Дети любят свои игрушки, не правда ли? Это так очевидно. Но почему? Почему они их любят?
— Пожалуйста, не делай так, милый, — сказал Гай.
Он сидел на низком стульчике, окруженный, как Жанна д'Арк, растопкой: в его случае это были разбросанные планки деревянного конструктора наряду с несколькими
Дети любят трогать свои игрушки, потому что их игрушки — это единственные вещи, которые они могут трогать: единственные вещи, которые они могут трогать свободно. У предметов этих, изготовленных человеком, все углы притуплены, они не токсичны, они способны доставить удовольствие и не в состоянии причинить боль. Точнее, так оно предполагается. Мармадюк мог изыскать способ умерщвления едва ли не где угодно. Пушистый птенец был достаточно хорош, пока ребенок не забивал им свою собственную гортань.
— Молоки, — не оборачиваясь произнес Мармадюк. — Большие эти.
Гай взглянул на часы. Вышел на лестничную площадку, отпер до отказа забитый холодильник. Вернулся он с полной бутылкой молока — и четырьмя бисквитами из непросеянной пшеничной муки, с которыми ребенок тут же непригляднейшим образом разделался.
— Господи боже, — сказал Гай.
— Еще большие эти, — сказал Мармадюк углом рта (середина его была занята бутылкой). — Еще большие.
— Нет!
— Еще большие.
— Ни за что.
Соска выскользнула из губ Мармадюка. Вместо того, чтобы повысить голос, Мармадюк его понизил: иногда он таким образом достигал гораздо большего устрашающего эффекта.
— Большие. Еще большие. Большие, папа. Еще большие эти… Еще большие эти, папа…
— Ох, ладно. Скажи: пожалуйста. Скажи: пожалуйста. Скажи: пожалуйста. Скажи: пожалуйста.
— Пожалуйся, — ворчливо сказал Мармадюк.
Игрушки — это символы настоящих вещей. Положим, вот эта игрушечная обезьянка обозначает настоящую обезьяну, вон тот игрушечный поезд — настоящий поезд, и так далее. Все в миниатюре. Но в Мармадюковой детской преобладал, по-видимому, этакий буквализм, от которого делалось не по себе. Например, игрушечный слоненок, с розовой просвечивающей кожей, имперскими кистями и вполне убедительным седлом с балдахином (седлом, послужившим стартовой площадкой для множества болезненных падений), — этот слоненок размерами был почти со слоненка. И то же самое могло быть сказано о Мармадюковых гаубицах, гранатометах и патронташах, не упоминая уже обо всех его пластиковых палашах, о саблях, абордажных и кривых восточных, — а также о его дубинах, кистенях и боевых топорах. Последнее из развернутых у Мармадюка вооружений (это было частью программы перманентной модернизации), УГЗ, или Устройство Глубокого Заграждения, шайбообразная мина-ловушка, способная подорвать одновременно три-четыре игрушечных танка, было, конечно же, намного больше, чем его реальный прототип, который сейчас проходил полевые испытания в НАТО. НАТО. Инициатор Нападения. Как же все это старо. Хотя сам Мармадюк был, несомненно, приверженцем Первого Удара. Он определенно являлся виртуозом Первого Удара. Трое суток остервенело сражаться и разнести к чертям весь мир…
Дверь в детскую отворилась. На пороге стояла Хоуп во всей своей утренней оживленности. Стражница в белой ночной рубашке. Одна рука ее была поднята, как будто она держала свечу. Гай различил шум дождя, хлещущего по улицам и крышам домов.
— Шесть часов.
— Он очень хорошо себя вел, — прошептал Гай. Морщины, разлиновавшие его лоб, приглашали и поощряли Хоуп к созерцанию сына, который играл со своим игрушечным замком, методически расшатывая каждый из коньков внешнего крепостного вала, прежде чем его отломать. Занятие это заставляло его кряхтеть и тяжело дышать. Только глубокие старики так же много кряхтят и тяжело дышат, как малые дети. В промежутке (подумал Гай) мы напрягаемся не меньше, но делаем это беззвучно.
— Наверх.
Вверху, на четвертом этаже, находилась комната, которую в доме называли Обитой Палатой. Мебель в ней отсутствовала, а все стены, пол и потолок были обиты тройным слоем пуховых одеял. Совершенная пустота нарушалась только доходящим до уровня груди уступом, покрытым запасными одеялами и несколькими подушками, на которые могли взбираться или ложиться присматривающие за Мармадюком взрослые. Туда-то и отнесли они вопящее дитя…
Снаружи зарождался и вызревал день — в пределах умерщвленного дождем света; Гай же теперь лежал рядом с женой в постели. Вывернув шею, он бросил последний взгляд на монитор, на снимаемого во весь рост Мармадюка, безумно вопящего в Обитой Палате. Не прекращая вопить, Мармадюк, на ножках у которого были тапочки, ловко подпрыгивал, пытаясь достичь такой высоты, с которой можно было бы спикировать с наибольшим для себя ущербом. Гай снова опустил голову на подушку. Его супруга ждала от него надежной телесной теплоты, ради которой, как было ему известно, она в нем все еще нуждалась.