Ловец удовольствий и мастер оплошностей
Шрифт:
Теплое, почти летнее утро. Небо синее с легкой дымкой. Очень высокие, размазанные по небосклону перистые облака. С утра было тихо, а теперь поднимается ветер. Ветер изменил направление, теперь тянет с запада.
Вернулся вчера из города после обеда часам к трем. И сразу попал в лето. Несмотря на усталость, я переоделся и сидел босым на террасе, греясь на солнце, ярком и обжигающем, как в Альпах.
Сегодня в первый раз из верхнего окна видел уток на воде. Они сидели парой прямо посредине водоема.
Ипёкшино, 27 апреля
День опять ясный, но свежее, чем вчера.
Ипёкшино, 28 апреля
Сегодня, еще ночью, стало свежо. Небо серое, с голубоватыми оплывами. Наверное зарядит дождь. На рассвете впервые услышал петухов, – с фермы, которая находится за соседним поселком. Звуки принесло ветром, сменившим направление.
Ипёкшино, 30 апреля
Вчера был в городе. Было тепло. Хотелось побродить по улицам. Но от толпы устаю. Рад был вернуться, правда приехал только к двенадцати, считай ночью.
С утра было сыро. Но воздух чистый, свежий, без дыма. Ветер опять сменил направление.
Ипёкшино, 14 мая
С утра дождь, холодина. Но на мне загар. Всё внезапно позеленело. Тополя за оградой, загораживающие от глаз «серый» коттедж, высятся уже зеленой стеной. Когда вспоминаю, что приехал в морозы, когда всё здесь было завалено снегом, чуть ли не по край оград, теряю ощущение времени. В России время другое, это факт. Всё происходит слишком быстро. И жизни людей меняются с неимоверной скоростью. Многие из тех, кого помню по прежним приездам, кто уехал куда-то, кто заболел, умер.
Ипёкшино, 15 мая
Райское утро. Тихо, солнечно. Воздух хрустально прозрачный, свежий. Газоны ночью посыпали бриллиантовой крошкой. Утром выхожу на мокрую траву босяком – блаженство!
Любимое дерево – тополь. Сегодня это знаю наверняка, хотя давно догадывался об этом. Самое, пожалуй, простенькое, вряд ли красивое, но роднее нет…
Пару месяцев спустя, наткнувшись на эти записи, я впервые задумался всерьез, не стал ли я графоманом. Я не мог жить по-другому, не мог не писать. Всё равно о чем – о накрапывающем дожде, о сошедшем снеге, о выцветшем небе, о том, что вообще не знаю, о чем писать. Лишь бы была возможность стучать пальцами по клавишам или водить пером по бумаге.
Похожих записей я прочитал на своем веку сотни, тысячи страниц и сегодня мог с полной уверенностью сказать, что этот чтив, конечно, увлекает, особенно когда жизнь заводит тебя в тупик и ничем художественным насытиться уже не удается. Но придаются этому люди оторванные от реальности. Как например, император Николай II. На страницах дневников он мог пересчитывать зайцев, которых угрохал за одну охоту. Педантичные мегаломаны всех мастей, убежденные в своей гениальности, тоже свято верят, что кто-то будет читать их галиматью, не сегодня, так завтра, ни при жизни, так после. Но после чего? Какая всё же странная особенность человеческой природы – способность проектировать себя в бесконечность. Коренится же это даже не в вере в существование загробной жизни, а в каком-то прижизненном онемении, в отчуждении от мира реального и по сути от своего я. И как трудно потом от этой галиматьи переходить к настоящей живой прозе.
Я запретил себе садиться за письменный стол. Из уважения к себе. Если уж писать, то только с соблюдением формы, создавая что-то содержательное, а не просто так, для того, чтобы сбалансировать в себе фрустрации.
Однако при воплощении правила в жизнь, дни сразу потекли унылые, бессодержательные. Мир, не оформленный в слово, казался мне расплывчатым, ненастоящим.
Писать о себе нельзя. Писать вообще нельзя от своего я, вопреки распространенному убеждению, особенно актуальному сегодня в России, что первое лицо – единственная форма, соотносимая с настоящей литературой, потому что это якобы максимально приближает к художественной правде, к истине в первой инстанции. В грамматическом понимании этих понятий, первое лицо ничуть не лучше и не хуже второго, третьего. Меняется лишь художественный рисунок, обязанности, статья закона, по которой предстоит нести ответственность. Всё же остальное не имеет никакого значения.
Мой первый настольный «Макинтош» годы назад помог мне избавиться от страха перед белой страницей. Наверное это объяснялось просто: в компьютере «белыми», чистыми являются все страницы, ведь текст на экране можно исправлять до бесконечности. Возможно, что сам этот страх перед пустотой, перед «белизной» является производным от другого страха – от неосознанного страха перед будущим, которое невозможно подчинить себе, контролировать.
Писать я бросил около пяти лет назад. Но понял это недавно. Разновидность «письма», к которому приговаривает себя человек, уверовавший в точность слова, оборачивается адом самоотрицания, борьбой с самим собой, нескончаемой письменной работой, без конца и края. Поиск абсолютного слова, погоня за совершенством в слове, – это граничит с чем-то иррациональным и продолжается до тех пор, пока сама жизнь не навязывает каких-то ограничений в виде самых простых лишений, таких как нужда, голод, холод, болезни, землетрясения, цунами.
Я исправлял и переписывал свой текст даже в изданных книгах. Я не мог перечитывать написанное спокойной душой. Опусы мои казались мне неплохо задуманными, но как-то непонятно, размыто, неопрятно написанными. Я даже терял уважение к своим издателям, которые не потрудились, как мне казалось, проделать над рукописью необходимую работу и выпустили плохую книгу непонятно зачем.
И я вновь всё бросал, вновь садился за письменный стол и брался за что-то новое. Мне хотелось писать книги камерные, бесконечные, которые удается читать и днем и на ночь глядя. Но в моей жизни не было нужного материала. Откуда ему взяться? Меня вновь и вновь подхлестывала иллюзия, что лучше всё же это, лучше борьба с собой и даже самый бессмысленный танталов труд, чем борьба с пустотой, чем жизнь по течению, как у всех, которая как бы сама себя воссоздает, с чистого листа, и сама себя переписывает. В процессе еще и появлялась надежда, что таким способом удастся собрать воедино и восстановить в себе всё то, что я оставил на потом, разбросал вокруг себя, растранжирил. Так прошли годы.
Постепенно, стоило кому-нибудь поинтересовался моим родом занятий, я даже уже не мог называть себя писателем. Другого же рода занятий у меня не было. Получалось – тупик. Какое-то внутреннее чутье мне подсказывало, что называть себя писателем так же нелепо, как на вопрос, кто ты по профессии, назваться, например, генералом, если ты действительно генерал. Какой армии, какого рода войск, на какой должности – интересует именно это, а не то, откуда у тебя лампасы.
На протяжении нескольких лет я не писал, а переписывал. И из этого хаоса, в который мне казалось погруженным всё, что меня окружает, я попал в хаос упорядоченный. А из него вообще уже не выбраться. И на кого, спрашивается, пенять, если сам же я этот хаос создал? Казалось очевидным, что в этом состоянии – в нескончаемых трудах и полнейшей неопределенности, – можно прожить еще лет двадцать-тридцать и даже не заметить, как пролетят годы. Ведь с годами бег времени еще и ускоряется. Всё пролетит, глазом не успеешь моргнуть. Только зачем? Ради чего? Где смысл? Где конец всему этому?