Луна как жерло пушки. Роман и повести
Шрифт:
— Что зря говорить, когда не знаешь, — слабо возражает Ваня. — Ее позвали, она и пришла. В санчасти никого больше не было: она да я.
— Как так "она да я"? — возмущаюсь я и этим чуть не порчу все дело. Но, к счастью, Ваня слишком углублен в свои мысли.
— Ничего у нас не вышло. Я и впрямь заболел, сам того не ожидая.
— Но я же знаю: Силе это придумал, чтобы убедить меня, что Стефания не такая, какой я ее считал.
— Убедить тебя… — Он говорит так, словно и не замечает моего присутствия. — Ничего-то ты не знаешь… Стефания тогда
Я невольно замедляю шаг. Он тоже отстает.
— И что?
— Хотела узнать, нет ли у меня температуры. Потом подняла мне веки — посмотреть глаза. А мне уже было не до притворства, меня затрясло по-настоящему. Только и сделал, что посмотрел на нее. Разочек. Другого ничего не было, боже сохрани. Тут на меня и напала лихоманка. Как нарочно. Так что твоя Стефа и не догадалась о планах Силе. Дала мне таблетку акрихина и…
— Объясни мне, — прошу я, обхватывая его рукой, — почему он так кипел против нее? Дня не проходило, чтобы не возводил на нее напраслину.
Казаку останавливается, сбрасывает мою руку, заглядывает мне в лицо.
— Ты что, в самом деле думаешь, что Силе ненавидел ее? Стефанию? — Он говорит подчеркнуто равнодушно, пытаясь скрыть удивление. — Зачем же я тогда залез на эту койку и притворился хворым? Чтобы доказать Силе, что она — потаскуха? Зачем мне было влезать в это дело, а? Ну что молчишь? Отвечай…
— Ты ему пятки лизал, делал все, что он хотел, вот и помог ему! — кричу я, распаляясь все больше. — Не из любви же к ней он все это придумал.
— К кому?
— К Стефании, разумеется, к кому же еще!
— А! Ну конечно, — подтверждает он. И добавляет с кривой улыбкой. — А то зачем бы я стал его слушать.
Кепка, надвинутая на уши, на глаза. Сутулое тело, сжавшиеся от мороза плечи, мелкие, прыгающие шажки. Походка слуги, не знающего, как угодить хозяину.
— Слушай, Ваня, ты родом из Кишинева?
— А на что тебе это? — тревожно спрашивает он.
Я и сам не могу объяснить, зачем мне это. Но почему он мне не ответил? Увидеть бы его глаза. Но они прикрыты козырьком. Я пытаюсь поднять этот козырек.
Ваня сперва отталкивает мою руку, но в конце концов покоряется. Я хорошо знаю это лицо. Но теперь оно какое-то другое. Отчетливо выделяются острые скулы и вздернутый нос, освещенные луной. Впадины и глубокие борозды морщин на лице как пятна копоти. Такое впечатление, словно нос, и подбородок, и губы, даже лоб сплюснуты ударом исполинской ладони.
Я знаю: нехорошо так думать, но что делать, если лицо это видится мне именно таким?
Что же ты хочешь сказать? Что согласился участвовать в этой комедии ради своей сестры? Ради этой… святой? Ты хотел сохранить Силе и после войны женить его на ней?
— К чему это теперь? Да и зачем возводить напраслину на людей, — примирительно отвечает он. — Василе Маковей спит сном праведных. Да и докторша, кто знает, где она сейчас… Может, тоже там, с ним… А мы с тобой вот — живем. И сестричка моя, Танца, коли
А я-то казнил себя, собирался прощения у него просить! Несчастный, мол, горемыка! "Может, она тоже там, с ним… А сестра его — "коли ей на роду написано, будет жить". Он и теперь еще мечтает вызволить свою сестру, выдать ее замуж.
— Другие его приказы ты выполнял по той же причине?
— А ты думал! Что же, за красивые глаза служить ему? Так, что ли?
Я уж и не рад этому разговору. Хватит, наслушался.
Кто-то другой нужен мне. Очень нужен. Хочу не хочу, а истина — вот она: тоскую по Стефе. Где она? Жива ли? Ну конечно, жива. Но где, когда я ее увижу? А вдруг она там, куда мы идем? Что ж, вполне возможно. Оттого-то я, наверное, так тороплюсь: впереди наша встреча. Наше свидание!
Повторяю до бесконечности эти слова, нежные, неожиданные. И прекрасно при этом понимаю, до чего они неуместно звучат здесь, в этой степи, под этим небом…
Поднимаю глаза: над нами — блеклый диск луны с темным пятном посредине. Орудийное жерло. Да, да, он напоминает отверстие орудийного ствола.
Луна кругла, как жерло пушки…
Мне чудится вдруг, что Стефа рядом. Мы идем под ритм стиха. Шаги у нас все более широкие, все более быстрые.
Луна кругла, как жерло пушки…
Гриша между тем отстает все больше. Еле тащится и Арион Херца. Наш провожатый не спускает с него глаз. Заметив, что он уже поравнялся с Чобом и вот-вот отстанет и от него, решительно подходит к нему:
— Тебя зовут-то как? Херц?
— Херц. Ну и что? — вызывающе отвечает тот.
— А еще как? Арион?
— Именно. А по национальности я немец. Не-мец! — чеканит Арион. — А у тебя почему раскосые глаза?
Провожатый ничего не говорит в ответ. Но после этого разговора старается все время идти позади. Херца тащится все медленнее, проклиная свою грыжу, Чоб бредет как в полусне, а он не спускает с них глаз. И руки уже не греет в карманах.
То и дело останавливаемся и поджидаем отстающих. Что Арион отстал, понятно, он ведь недавно перенес операцию. Но что с Чобом? Он совершенно выдохся. Ночь на исходе, на востоке прорезывается полоска зари. Ни волков, ни иного зверья мы так и не встретили. Но теперь глаза слепнут от снежной белизны, а стоит сомкнуть веки, и сон сразу оглушает нас. Он валит людей с ног, они падают неслышно, мягко, и если не заметить их вовремя, так и замерзнут в степи.
"И пусть! Пусть замерзают! Велика трагедия, скажите на милость: сон одолевает! А сталинградцев между тем поливают свинцом, оглушают тысячами снарядов. Они снова и снова поднимаются в атаку. Тащат на себе боеприпасы, мотки проволоки, пулеметы. Под градом пуль и осколков… А нам собственное тело трудно сдвинуть с места. Белизна полей мешает, волков боимся, черт знает что нафантазировали… То холодно, то спать охота. А они бьются за жизнь. За жизнь, которую мы и прожить по-человечески не умеем…"