Луна как жерло пушки. Роман и повести
Шрифт:
— Не отдам я тебе сухари, Григоре! Поди ляг. Заснешь и успокоишься.
— Отдай! Все равно не засну. Верни мои сухари! — вопит он так, что все ребята вскакивают. Я упорствую. Тогда он разражается плачем. Он рыдает, как малое дитя, давясь от слез, всхлипывая. Он просит прощения, молит дать ему только два сухарика, ну один, самый завалящий. У него нет больше сил терпеть, он с ума сойдет.
Он стоит, наклонившись ко мне, и я готов ударить его, оттолкнуть, чтобы он больше не смел просить подаяния. В эти мгновенья я презираю его всей душой, ненавижу за то, что и у меня глаза
— Григоре, ты понимаешь, что делаешь? — спрашиваю я, усаживаясь, чтоб увидеть ближе его лицо. — Отдаешь себе отчет или нет?
Я жду, что он скажет. Одного слова. Я бы ему тогда напомнил о далекой юности, о дорогих нашему сердцу местах. И о том, где мы теперь находимся… Но для этого надо понизить голос — я не хочу, чтобы и другие услышали мои слова. А голос мой дрожит от нахлынувших слез, я боюсь, что сам заплачу навзрыд.
Протягиваю ему еще сухарь — пусть только отойдет от меня. Проходит немного времени, и он снова придвигается. Теперь он уже не плачет — он лезет драться. С трудом мне удается отстоять несколько сухарей. Да что толку! На рассвете он выпрашивает у меня последние.
Итак, два дня поста. Конечно, мы ему кое-что выделяем из наших запасов. Он еще умудряется взять сухари взаймы до нового пайка. Словом, на этот раз вывернулся. Меня он обходит за версту.
И вот опять: не ест уже целый день, а впереди еще три. Торба пуста, пробавляется он одной баландой. Вид у него такой, будто совсем спятил. Просить он уже не решается. Теперь он клянчит окурок на одну затяжку, кипятка глоток — чтобы перехитрить голодуху. Он какой-то побитый, говорит с натугой, точно его придавило огромной тяжестью. Но это не мешает ему постоянно нападать на нашего комвзвода.
…Уж он-то Мефодие Туфяка знает, его не проведешь. Силе Маковей, земля ему пухом, еще когда намекал на это! Что Маковей! Херца об этом открыто говорит. Да он и сам, без чьей бы то ни было подсказки знает: почему Туфяк бросил наш отряд в ту самую бомбежку? Может, решил, что немец взял Сталинград и можно сдаться в плен? Не вышло! Город немец не взял и вовек не возьмет. Так вот, теперь Мефодие надо, чтобы Гриша Чоб не получил винтовки, чтобы его не взяли в действующую армию. Ничего, это мы еще посмотрим. А пока Туфяк лишает его дополнительной ложки баланды.
Конечно, главная причина его наскоков — голод. Чем сильнее голод, тем он злее. Туфяк же делает вид, что спит, а если разговоры начинаются во рву, берет у одного из нас лом и начинает молча долбить землю. Гришу он не удостаивает ответа, и это окончательно выводит того из равновесия.
Остальные не вмешиваются: пусть Гриша поговорит, отведет душу, — может, успокоится. Только я однажды бормочу что-то в защиту своего земляка. И тут Туфяк не выдерживает:
— Маковей меня грязью обливал, — я молчал! Трепач, что с него возьмешь! Да и нет уже человека… Херцу? Херцу я тоже понимаю. Чернит меня, чтобы себя обелить.
Я лихорадочно ищу подобающего ответа. Но какие слова найти, чтобы убедить наших ребят?
Голос Туфяка возвращает меня к действительности.
— Ты, наверное, считаешь себя коммунистом, не то что мы… — Он размышляет вслух, чтобы и остальные услышали. А те и рады: бросают работу и уши развесили. Один Мефодие, поплевав на ладонь, упорно долбит землю. — В политике вы, коммунисты, лучше разбираетесь — что к чему. И газеты читаете, да и вообще… Всем ясно, что патриот ты, прямо скажем, отменный. Значит, и ломом владеть должен соответственно.
Он тут же вознагражден: взрыв смеха заглушает его слова. "Вот оно, — думаю я, — мерзкая шуточка, а уже переманил их на свою сторону". Никак не нахожу нужных слов, и это приводит меня в отчаянье.
— А ты-то кто? Ты же белый офицер! — вскидывается Гриша Чоб. — Ты из России драпанул…
И тут же умолкает. Тоже мне помощник! Кому придутся по душе такие слова?
— А взять хотя бы того же Чуб-Чоба, — обращается Туфяк к ребятам, обрадованный удачной мыслью. — Пока он командовал, не скажу, был он большим патриотом. А как только дали ему в руки лопату, скис. Камни у него в печени, видите ли! Что же остается делать? Посадить больного на диету, кормить яйцами всмятку…
— А ты не трогай Чоба! — кричу я, торопясь предупредить очередной взрыв смеха. — Человек и вправду болен. Этот не из тех, что притворяются. Вот ты, командир, выделил ему каменистый участок, но ведь он не отказался?
Я нарочно тяну, чтобы унять волнение, мешающее мне говорить, ищу более веских улик.
— Ты просто ненавидишь его, смертельно ненавидишь. И не одного его. Но Чоб не лицемер. А вот ты отнял у него добавку горячего. Как раз теперь, когда ему так трудно…
Я готов выплеснуть ему в лицо все, что думаю о нем, все, что накипело на душе. Но в это время "Туф веницейский" поднимает обе руки.
— Хорошо, парень, — говорит он спокойно, как бы соглашаясь со мною. — Твоя правда. Я лицемер и Чуб-Чобу подобрал каменистый участок. — Он делает паузу. — Наверное, он из-за меня заболел, а не из-за своего обжорства. Ведь я как-никак отнял у него добавку и хлеба и баланды. Я сделал это, не отрекаюсь. Из убеждения. Но ты человек честный. Коммунист. Хоть и без книжечки. Как говорят, не билетом, а душою. Ты, Коман…
— Ну и что?
— Да ничего. Нет-нет, пожалуйста. Я со всем уважением. Ты же не будешь претендовать на большее…
— Нет, отчего же? Буду! И Коман тоже! — возражаю я, потому что не хочу уступать ему ни в чем. — А остальное тебя не касается.
— Да что зря молоть языком, — вдруг говорит Туфяк примирительно. — Твой участок тоже каменистый? Или нет?
— Нет, — настороженно отвечаю я. — А тебе это зачем?
Туфяк молчит мгновенье, словно размышляя, ответить или нет. Потом подходит к Грише, мягко берет его за руку:
— Слушай, Чуб-Чоб, ты ведь и в самом деле болен. Иди-ка на мое место, а я перейду на твое.