Луна как жерло пушки. Роман и повести
Шрифт:
Не поддаюсь, глубже врываюсь в сугроб, изо всех сил сжимаю черенок лопаты, закрываю глаза и копаю, копаю, не давая себе передышки. С каждым движением ускоряю темп. Только ноги топчутся на месте, — при такой работе не очень разгуляешься.
Не думаю о трудностях, о морозе. Работаю. Не для того, чтобы что-то доказать Туфяку, до него мне меньше всего дела. Я хочу поскорее пробить дорогу, чтобы Чоб первым среди нас въехал в освобожденный город. Если кому-то охота позубоскалить на этот счет, что ж, пусть! Но каждый мой взмах, каждая откинутая в сторону глыба снега делает все
Иногда мне кажется, что какая-то злая сознательная сила настойчиво пытается ослепить меня, пробить насквозь, как тонкий лист бумаги. Но не сдаюсь, не отступаю ни на шаг. Ноги совершенно окоченели — я больше не чувствую их. Что ж, великолепно, говорю себе. Мороз тут абсолютно ни при чем. Моя сила воли совершила такое чудо. Я решил выстоять в единоборстве с ветром и добился своего. Не чувствую больше холода. Ладони горят, а ноги словно бетонные. На остальное — наплевать. Нужна дорога для саней — я даже вижу, как мы мчимся, как я соскакиваю в снег, чтобы коню было сподручнее бежать. Мы торопимся. Мы везем Гришу Чоба. Пока он жив, он должен увидеть освобожденный город. Не сегодня, так завтра — самое позднее. Мешкать нельзя. Так говорила Стефания.
Конечно, это мой старый трюк. "Крыша", фантазии мои… Ну и пусть, у меня ведь в руках лопата. И я работаю, не зная устали…
Я не могу допустить, не допущу, чтобы имя Гриши Чоба — живого ли, мертвого ли — было связано только с жалкими халупами нашего Калараша. Ради него, ради Никифора Комана, Трофима Выздоагэ и Силе Маковея, — ради всех моих братьев-землекопов я прокладываю эту дорогу к городу, который не сегодня-завтра будет полностью очищен от врага. Дорогу к Сталинграду. И пурге не остановить меня…
Поздно вечером, когда нас сменяют, обнаруживаю прескверную штуку: ноги мне не подчиняются. Проклятые конечности ниже лодыжек словно не мои — я совершенно не ощущаю их. Стоять могу, но сдвинуться с места — нет.
Заставляю себя оторваться, даже делаю несколько быстрых шагов — и валюсь в снег. Боли не чувствую. Пытаюсь встать, помогаю себе руками, еще надеюсь догнать колонну, пока никто не заметил моего позора. Тщетно. На губах — вкус снега. Хотя какой там вкус! Лежу беспомощный, уткнувшись лицом в снег. Ничтожный, убогий калека. Поднимаюсь, ползу на четвереньках. Не могу же я лежать именно теперь, здесь, где пробивают дорогу… Это совершенно исключено. Отлежавшись, собираюсь с силами и встаю… А теперь держаться! Не падать! Так. Шаг. Еще шаг…
— Что это значит, милый человек? — раздается голос Стефании. — Это есть игра такая, да?
У нее такой тон, словно она меня давно караулила и наконец настигла. А я ведь именно ее избегаю пуще всего, даже мысленно остерегаюсь произнести ее имя. Не хочу, чтобы она была замешана в этом деле. Боже, как я мечтал некогда увидеть хотя бы ее глаза, а теперь она обнимает меня. Что ж, она ведь медсестра… И ни о чем не спрашивает. Говорит только с напускной строгостью, как будто мы на медосмотре:
—
Она обхватывает меня еще крепче, я делаю шаг, другой. Эта рука, обнимающая меня… Нет, хватит! Пора покончить с этим самообманом. Я люблю ее, люблю с того самого мгновенья, как увидел впервые. Она была тогда еще со своим Леоном. Люблю ее, и нет на этом свете силы, которая могла бы отвратить меня от этой любви. А она, Штефана, любит другого, Леона своего. Я это хорошо знаю. Сколько раз я молил провидение вернуть его — из окружения, из плена, с того света — все равно! Был бы он жив, у меня бы еще оставались шансы. Но с мертвым соперничать — безнадежно.
— Возчик, быстрее. Быстрее езжай до нас! — кричит Стефания. Чувствую, какого труда стоит ей скрывать страдальческие нотки в голосе. Очевидно, возница, закутанный словно мумия, задремал на козлах, сжимая вожжи в руках: коняга все равно никуда с дороги не свернет…
Сани останавливаются, возница спрыгивает в снег и подходит к нам с видом человека, неоднократно наблюдавшего подобные картины. Вдвоем со Стефанией они поднимают меня на сиденье. Слева усаживается возчик, а справа…
— Чувствуешь пальцы? — спрашивает она. — Двигай ими. Обязательно двигай… Чувствуешь?
Не дожидаясь ответа, она кладет мои ноги к себе на колени и принимается расшнуровывать ботинки. Сняв один, повторяет быстро то же с другим и, расстегнув шинель и телогрейку, прижимает мои пятки к своей груди, крепко закутав ноги со всех сторон. Я смотрю и… не верю глазам своим.
— Чуешь тепло? Чуешь? — умоляет она, но я молчу. Тогда она начинает массировать ноги, часто дыша, как после бега. — Чуешь, ну? И теперь не чуешь?
Вижу, она склоняет лицо к моим ногам, так что видны только лоб и надбровья. Она греет дыханием мои закоченевшие пальцы.
— Дыхание чуешь? Тепло? Да?
Она смазывает мне ступни какой-то мазью и снова растирает пальцы. Короткие косички выбились из-под берета и застилают глаза. Полы шинели развеваются под ударами ветра, а она все массирует мне ноги; но я по-прежнему ничего не чувствую. Не чувствую, и все тут.
Я не могу смотреть больше, как она мучается: сжимаю ноги. Стефания послушно обертывает их портянками, натягивает ботинки и зашнуровывает. Потом обхватывает меня и крепко прижимает к себе.
Ночное небо словно закрашено синькой — эта прозрачная синева, кажется, еще больше усиливает стужу. Она обжигает лицо, ее ядовитая дымка лезет в ноздри, затуманивает голову, наподобие угарного газа.
Смотрю сбоку на возчика. Воротник потертого тулупа закрывает его лицо до самых глаз, и только в те мгновения, когда он поворачивает голову, виднеется жидкая бородка клином. Обут он в громадные валенки. Не знаю почему, но, судя по этим валенкам, я решаю, что это узбек или киргиз. Очевидно, потому, что южане особенно чувствительны к холоду. Да, по всему видно, возчик боится мороза, как черт ладана.
— Что, ножки застудил? — спрашивает он из-за своего воротника, и в его вопросе мне слышится не то сочувствие, не то издевка. — Что ж, браток, бывает. Всякое бывает…