Луна как жерло пушки. Роман и повести
Шрифт:
А вот она какая, матушка-Русь! По обочине шоссе идет в теплом полушубке солдат — конвойный. На поясе еле заметный кинжал в ножнах, на плече автомат. Идет себе, то и дело отбрасывая ногой камешек, оказавшийся на пути, или скользя по ледяным дорожкам. Лицо у него ясное, на нем — ни заботы, ни опаски. Пленные словно и не замечают его автомата, кинжала на боку. Все глаза устремлены на папиросу, которую он курит, они подстерегают мгновенья, когда можно будет попросить окурок или поднять его с дороги. А уж насчет побега или иной какой-нибудь пакости и думать не
До чего же все это отличается от той картины героического мученичества, которую я рисовал себе в своем воображении, от моей "крыши" и прочих выдумок! Передо мной — подлинная действительность: нескончаемая колонна пленных и советский воин-конвоир, шагающий по обочине дороги. Так, наверное, выглядела наша победа в мечтах Никифора Комана.
Резкий толчок возвращает меня к действительности. Филин дернул вожжи.
— Но-о-о, скаженная! — злобно кричит он.
Примерзшие сани отрываются от наста и скользят по шоссе. Вот и конец колонны. Чудеса! Оказывается, замыкают ее солдаты в румынской форме. Настоящие румыны! Поглядите на них, как они подгоняют сзади вчерашних союзников, покрикивают на них, торопят! Что ж, на войне как на войне.
— Живее, живее! — кричит на пленных один из румын, спеша поскорее освободить для нас путь. Сам же отходит в сторону, широким жестом показывая, что можно ехать. — Эй, Рус! — подмигивает он и, заметив, что рядом со мной женщина, склоняется в поклоне и подносит к губам пальцы.
Очень это у него вышло потешно. Особенно его обращение к нам: "Рус!" И все мы приняли это как должное. Оттого что нас назвали русскими, у меня делается еще теплее на душе. Смотрю на Стефанию и вижу, что и на ее губах блуждает улыбка.
Я неожиданно начинаю говорить. Мне некогда обдумывать свои слова. Вполне возможно, что это последняя моя возможность выговориться, но я произношу слова спокойно, без робости, без утайки, так, как можно говорить только с самим собой.
Говорю, что люблю ее, что буду любить и тогда, когда лицо ее осунется, голубое сияние в глазах потускнеет, волосы покроет седина. Умоляю ее принять мою любовь, пусть без взаимности, безо всякого вознаграждения.
— Нет! — решительно качает она головой.
Я прошу ее одуматься. Напоминаю даже о грозящей ампутации ног, о том, что мы, вероятнее всего, видимся в последний раз.
— Нет!
Она сидит рядом со мной, такая нежная, озябшая, — и мне не стоит никакого труда обнять ее, согреть дыханием, поцеловать. Я уверен, что она не будет сопротивляться. Но нет, я боюсь, что это грубое плотское прикосновение может разочаровать меня, может спугнуть тот образ возвышенной близости, который снился мне в долгие студеные зимние ночи. Конечно, она не будет сопротивляться. Но я этого не хочу. Мне достаточно ее согласия.
— Нет!
И только много лет спустя ее "нет" пробилось ко мне сквозь толщу времени, точно стон. Конечно, это было "да"… Конечно же "да!" Конечно…
Госпитальная койка. Я смотрю в окно вслед удаляющимся саням. Стефании уже не видно из-за высокого задника. Взор мой прикован
Долго ли мне лежать тут на высокой подушке и глядеть в окно, за которым видимое глазу и выдуманное мной сплетается в причудливый калейдоскоп?
Часы… дни…
Но этот калейдоскоп за окном не мешает мне вспоминать недавний разговор с Кирилюком, с нашим Коммунаром.
Я никогда не сравнивал себя с ним: и случая такого не было, да и разница между нами слишком велика. Но на этот раз я осмеливаюсь на сравнение: "Он уходит, а я остаюсь…"
Потому что он не просто уходит, а идет воевать. Нашел он меня тут, в госпитале, и показал полученную на днях повестку, на которой обозначено что-то вроде "особого задания".
— Что ж, — говорю, — о вас-то вспомнили, вы еще в гражданскую воевали. У вас вон какие заслуги. А кто о наших ребятах вспомнит?
— Я вспомнил. Считай — дело это решенное. Точно говорю. Всех до последнего призовут. Я же говорил: ждать надо перелома.
Он протянул руку, намереваясь погладить мне ноги пониже колен. Но рука так и повисла в воздухе…
— Все! Главное испытание вы выдержали, — продолжает он, размахивая этой же рукой. — Теперь всех до последнего призовут. Можешь мне поверить…
Кому-кому, а нашему Коммунару я не смею не верить. Я убежден, что все будет именно так, как он говорит: всех до последнего. И эта рука, повисшая в воздухе, в сущности ничего не означает. Для меня единственно важное — его слово.
Я вижу, будто наяву, нашу колонну. Ряды так тесно сомкнуты, что лиц сразу и не разобрать. Ничего, я и так знаю эти лица до мельчайших подробностей. Для меня важнее теперь блеск штыков на фоне снежного поля. Над колонной движется целый лес штыков.
Потом начинаю различать очертания лиц, силуэты людей. Там и Туфяк, и Арион, и братья Шербан, и, конечно, я. Сказал же Коммунар: "Всех до единого…" Но я же… Никаких "но"! Я не смею ослушаться его. Не могу оступиться. Ступать… Я ступаю плечом к плечу с другими. И рядом — тени Выздоагэ, Силе, Комана, Чоба.
И снова мерещатся мне сани. Быстрые движения ног лошадки. Ее ноги… Ее ноги… Я ступаю увереннее.
Я шагаю. Вместе с моими товарищами. Шагаю.
Надежный человек
(роман) [14]
— Итак, еще до зари, в точно установленное время, я передам, откуда выходить, и через четверть часа… "Три минуты против третьего рейха!" — Он обращался не только к собеседнику — старался говорить так, чтобы слышал и второй, свалившийся нежданно-негаданно, как снег на голову.
14
Авторизованный перевод с молдавского В. Бжезовского.