Луна как жерло пушки. Роман и повести
Шрифт:
Он отодвигает ноги, чтобы я не смотрел на его валенки, и продолжает говорить все тем же старческим тоном. Не нравится мне его речь, особенно это слово "браток". Не его это слово… А голос вроде бы знакомый, да мне совсем не интересно, чей.
— Не первый это случай… Недавно такой же вот браток промочил сапоги.
Он замолкает, пытаясь понять, слышит ли его медсестра. Нет, должно быть, не слышит. Опустив голову на мое плечо, она спит. Сон крепко сморил ее. На каждой выбоине она вздрагивает, открывает глаза, но тут же снова засыпает.
— А ты табак куришь,
Вопрос настолько необычен, что поначалу мне кажется, что я ослышался. Но его "браток" возвращает меня к действительности. Это он, конечно, кто же еще!
— Так как же, куришь или не то чтобы очень? — настаивает он.
— Еще бы! Конечно, — отвечаю я и улыбаюсь. — Табакур, а то как же!
— А хлеба у тебя много? Что это у тебя в сумке?
— Сухари. На три дня. — Голос у меня срывается от волнения. Я вспоминаю Гришу, как он мечтал о затяжке. — Паек на три дня. К сегодняшней порции я еще не прикоснулся. Да и есть не хочется. Три полных пайка.
— Да нет, сухари мне ни к чему, мне хлеб нужен…
"Ведь я где-то слышал этот голос. Поклясться могу, что слышал…"
— А может, не веришь мне?
Он сует руку в карман тулупа и не без труда вытаскивает оттуда сверток. Развязав платок, подносит к моему носу пачку табака.
— Нюхай, мне не жалко. За это плата не требуется. Турецкий, для комсостава…
Это правда. Аромат в самом деле необыкновенный. Случалось порой, что какой-нибудь из наших прощелыг доставал окурок такой цигарки. Одна затяжка, вторая — и голова идет кругом. И цена на него соответствующая: за цигарку — сухарь. Пять цигарок — весь дневной рацион. Что ж, я готов отдать ему сухарь из сегодняшнего пайка: день-то все равно уже миновал. Ради Гриши. Мы бы вдвоем выкурили эту цигарку.
Предлагаю ему шепотом сделку. Не хочется, чтобы Стефания услышала об этом, да и будить ее жалко. Показываю возчику сухарь. Он не снисходит — даже взглянуть не желает. Усмехается: дескать, не нуждается в моих сухарях.
— Если у тебя нет зубов, — говорю я, — так сухарь можно размочить…
Он снисходительно смеется:
— Да нет, зубы тут ни при чем.
Видите ли, хлеб ему надобен для других целей. Какие-то там дела…
Водворяю сухарь на место.
— Тогда скрути себе цигарку, — предлагаю я. — Хочешь, высеку огонь на огниве? Мне хотя бы дымом подышать…
— Не-е, я не курящий, — отвечает он с какой-то грустью, словно и впрямь сожалеет, что не может удовлетворить мою просьбу.
Стало быть, не курит… И тут что-то у меня мелькает в памяти. Мелькает, потом начинает разгораться все яснее — вспыхивает ярким светом.
Так это же Филя! Его голос! Другого такого голоса не сыскать на всем свете. А пачка табака — из тех, что Гриша спас в горящем городе, а затем утопил в реке, когда нас патруль накрыл! Да, да, тот самый табак, пачки, засунутые в сумку противогаза… А этот мерзавец продает их по цигарке, меняет только на хлеб. Вот это да!..
Он не должен узнать меня. Это главное. Ни в коем случае не должен узнать меня.
Филя между тем засовывает
Прежде всего, прекратить всякие разговоры: пусть задремлет снова. Зеваю, потягиваюсь, наблюдая краем глаза, как он держит вожжи, как понукает клячонку, что делает, когда сани подскакивают на ухабинах или скользят в ложбинки. Ловлю себя на желании притулиться к нему, положить голову к нему на плечо, чтобы ощутить малейший его жест, даже биение пульса.
Но движения мои скованы Стефанией, которая удобно примостилась на моем плече. Любой толчок может ее разбудить. Дьявол, неужели я так и не дотянусь до его кармана!
Вижу, Филя съежился, надвинул на глаза шапку, втянул голову в плечи. Удобная минута настала: медленно протягиваю руку за его спиной. Чувствую, что ладонь моя где-то рядом с карманом, несколько сантиметров — и смогу дотронуться до пачки табака. Еще усилие — и вот кончики пальцев касаются припухлости кармана. Легонько опускаю руку: надо отдышаться. Потом, когда он совсем ослабил вожжи и коняга стала тащиться шагом, повторяю попытку. Засовываю пальцы в его карман — и застываю.
Надо отдохнуть, от волнения я совершенно обессилел. Пережидаю, не вытаскивая ладони из кармана, не двигаясь, чтобы он привык к тяжести руки. Тут неожиданно начинает частить сердце. Теперь оно стучит не в ритме артиллерийских залпов, а в два, три раза чаще.
Раз, два, три… Четыре! Ухает канонада… Раз, два, три… Четы-ре!
Надо подождать, пока сердце немного уймется. Жду. Потом просовываю всю ладонь в карман и зажимаю в пальцах концы свертка. У меня какое-то полуобморочное состояние, оно никак не проходит. Я понимаю, что тут и страх, и напряжение, но руки не отнимаю. Придется привыкать — как-никак работа карманника для меня внове. Головокружение еще полностью не прошло, а я уже подбираюсь к свертку, продвигаюсь миллиметр за миллиметром, приноравливаюсь, как бы ловчее схватить его в удобную минуту.
Колонна ушла вперед, ее уже совсем не слышно. Небо заволокло, свод повисает все ниже — из него льется густая снежная пелена. Вокруг белая пустыня. В иные мгновения мне начинает казаться, что я на другой планете. Стефания спит глубоким сном. Рядом — черная тень громилы-возчика, сжимающего в руках вожжи и кнутовище, с надвинутой на лоб шапкой и поднятым воротником.
Меня пронизывает ужасная мысль. Что, если он не спит, а только притворяется? Что, если он почувствовал, что моя рука в его кармане, а теперь ждет, чтобы я поглубже засунул ее, и сейчас вцепится в нее железной хваткой? У него, наверное, и нож есть, и даже топор. Конечно, ведь теперь зима и он все время на дорогах…