Луна как жерло пушки. Роман и повести
Шрифт:
Каких только горьких слов я не придумываю! И все же сил нет противиться этой усталости, поднять отяжелевшие, каменные веки. В жизни не знал более подлой и сладкой ловушки, чем эта леденящая тело стынь, чем эта обманчивая иллюзия тепла.
Вот и прибыли на место назначения. Пусто. Ни одного строения. Группы таких же гражданских лиц, как мы, какие-то ямы да ветер, свободно гуляющий на просторе. Кто-то объясняет: люди ушли на трассу оборонительного рубежа. Дальше, за холмиками, различаем несколько палаток, полотнища бьются на ветру.
Провожатый велит не расходиться,
Бегу, еще не веря своим глазам, хотя ясно различаю намалеванный на крыше палатки красный крест. Отодвигаю полотняную дверь, и в лицо ударяет волна тепла. По войти не решаюсь. Опускаю полотно, так и не разглядев сидящих внутри. Возвращаюсь к ребятам, вхожу в строй, и мы отправляемся на эвакопункт.
В низине стоят рядами землянки, крытые травой, досками и еще бог весть чем. Недалеко от них горят костры, люди в гражданском готовят еду. Далее — нагромождение крытых телег и саней. Слышен звон железа, — должно быть, набивают обручи на колеса. Снег весь истоптан, в черных пятнах. Лишь теперь выясняется, что мы — на дне широкого оврага, в котором укрылся этот фантастический табор — сотни людей самых разных наречий, наций и возрастов.
Перед нами внезапно вырастает Мефодие Туфяк. Вот это неожиданность! И как он встречает нас! Чоб пытается что-то доложить, — тот на него ноль внимания. С остальными он столь же "любезен". Достав записную книжку, не спросив даже, как мы сюда попали, начинает записывать всех подряд.
— Фамилия! Имя! Год рождения!..
Гриша Чоб, согнувшись в три погибели, беспомощно озирается, ища, обо что опереться. Наконец Туфяк изволил обратить на него внимание.
— А ну, стоять смирно, полководец, — с издевкой хрипит он. — Вижу, вижу: совсем выдохся! Но теперь уж не взыщи. Сам должен понимать: закон для всех один. Умел приказывать, сумей и подчиняться. Так я говорю или нет?
С Гришей творится что-то невероятное. Он безуспешно пытается принять стойку "смирно", поднять голову, напустить на себя независимый вид. Даже улыбка у него жалкая.
— Среди убитых и тяжелораненых тебя не было, — выдыхает он с натугой. — В Сталинграде один… Тебя там видели… Вот он видел…
Гриша ищет глазами Ваню Казаку.
— Так, так. Отведи душу. Складно у тебя получается, — перебивает его Мефодие. — Выше голову, вояка! Грудь вперед!
Оглядывается, словно призывая нас в свидетели, и продолжает с деланным сочувствием:
— Ты шибко сознательный, Чуб-Чоб! Самый сознательный из нас всех. Прямо-таки рвешься на передовую. Ну так вот — тут для тебя все двери открыты. — Он делает широкий жест рукой, охватывая этим движением не только просторный овраг, но и всю беспредельную степь. — Сказано: стучи и тебе откроют.
— Будут силы, так, может быть, и открою, — еле слышно отвечает Чоб, ни к кому не обращаясь. — А дверь у меня одна, только одна…
— Одна или семь — это все равно, — отрезает Туфяк. — А вот насчет пайка, насчет сухариков и супа не взыщи: каждый будет получать сообразно выработанной норме. Ни на грамм больше! И не клянчить у меня прибавки! Рост у него, видите ли, большой, кишка тонкая…
— Почему семь? Одна, одна дверь, — продолжает в каком-то забытьи Гриша. — Одна…
— И болезни — так и знай — тут никакие не помогут. В медпункте
Я ушам своим не верю. Вот оно — то, что я тщетно пытался в нем высмотреть! Теперь уж никакой увеличитель мне не нужен: все как на ладони. Так и подмывает перебить его, возразить, доказать, что в каждом его слове — ложь. Но нет, пусть говорит, пусть выкладывается. А злобы, злобы-то сколько в его словах! Вот, оказывается, что не давало ему покоя: те двести граммов хлеба, что Кирилюк выхлопотал для Гриши и от которых наш Круши-Камень давно отказался, сразу после того, как пропал Никифор. Лишняя ложка супа, она лишает его покоя.
Тем временем подходят еще несколько наших ребят, из тех, которых мы потеряли в пути. Если глаз меня не обманывает, это Пэзурат, Томулец и другие. Они! Те, что остались с солдатами в траншеях на берегу Дона. И все, как один, в военной форме!
Мы окружаем их, забрасываем вопросами.
— Пороху понюхать довелось или нет?
В ответ ребята только отмахиваются, пожимают плечами.
А это еще кто? Братья Шербан! Тоже выкарабкались! И откуда они только взялись?
— Ну и ну! — озадаченно говорит Филин, почесывая затылок. — Такие просторы… и чего только нет: моря, вечные льды, пустыни. А деться некуда: в змеиной норе и то не укроешься. Ну и ну…
— А скот вы пригнали? — нетерпеливо дознается Арион Херца и озирается жадно.
Младший Шербан — зубоскал известный: ему пальца в рот не клади. Это написано и на остреньком его лице, на котором теперь, в разгар русской зимы, конопушек не меньше, чем дома в середине лета. Он смотрит на Ариона, точно тот спятил.
— А ты что, по мясцу соскучился? — спрашивает он. — Запамятовал, что теперь великий пост? Хотя вы же, кажется, католики…
— Кто, кто, а ты бы должен это знать, — огрызается Херца. — Небось частенько кормил фрицев мясом.
— Не беспокойся. Тебе тоже осталось, — отвечает, не раздумывая, младший Шербан. — Видишь вон, направо, овраг? Сбегай, там валяется дохлая кобыла…
— Да что ты к нему пристал? — мягко урезонивает его старший Шербан. — Их брат не ест таких копчений. Им подавай вуршты…
— Майн гот! И где вы набрались столько ума? — удивляется Херца. — Уж не отведали ли румынской чорбы?
Это явный намек: мол, не побывали ли вы в румынском плену?
— Слушай, фриц, — сурово отвечает старший Шербан, поняв, что дело принимает неприятный оборот, — ты говори, да не заговаривайся. Уж если кто и может перейти к немцам, так это твоя милость. Они ведь — голова всему, они снимают сливки. Румынам достается один обрат… А теперь погляди на эту расписку. Видал? Такого документа у тебя отродясь не было. "Получено… в количестве… голов…" Подпись и печать. Ясно?
— Не надоест же молоть языком! — раздается голос. — Нашли о чем трепаться: копчености… вуршты… сливки… Вы чего добиваетесь? Чтобы я слопал последний сухарь, а завтра целый день щелкал зубами?
Можно подумать — это говорит Силе Маковей. И хотя это не он, ошибки большой тут нет. За него говорит Ваня Казаку. Ловко он распекает спорщиков!
— Ну и дубье! Одному немцы мерещатся, другому — румыны. Да вы что? Кому вы нужны, этакие дохляки? Проситься будете — не возьмут.
Мы медленно расходимся. Уж очень пробирает мороз.