Любовь и ненависть
Шрифт:
Корнеев, он военный, куда-то на Восток уехал. Она здесь.
Комната у ней, значит, одна, а у нас две комнаты, потому как
нас четверо, старший сын в армии служит. И дочь в девятом
классе. С соседкой у нас отношения какие? Да никаких, она
сама по себе, мы сами по себе. Мирное сосуществование при
разных, так сказать, идеологиях. А идеологии у нас разные. Ей
нравятся битники, иностранные и отечественные, а меня от
них тошнит.
Дочь моя учится в той же спецшколе, где эта Долина-Корнеева
литературу преподает. Как она там преподает, я не знаю, могу
только представить по рассказам дочки. "Исаковского не
читайте, Леонова не читайте. Это устарело". Ну ладно, черт с
тобой, дочь имеет голову на плечах, и без ее советов понимает,
что читать и чего не читать. Так до чего дошла: в обязательном
порядке заставляет учеников выписывать журналы
"Иностранную литературу" и "Юность".
– И потом, неожиданно:
– У вас дети есть?
– Нельзя ли ближе к делу?
– попросил я, вздыхая.
– Хорошо, пожалуйста. Я запретил дочке выписывать эти
журналы. С этой самой Натальей Петровной у нас получился
диспут, вернее, откровенный разговор. На кухне. Мы не
ругались, нет. Мы спорили. Каждый остался при своих. Но я ей
сказал, что ребенка своего калечить не позволю.
Он уже возбудился и теперь говорил громко, горячо,
отрывисто. Я напомнил:
– Она сказала, что вы ее оскорбили?
– Врет, не оскорблял я ее. Просто сказал, что дочь моя
не будет читать этих журналов. А она мне угрозу: "Тогда вашей
дочери нечего делать в нашей школе - пусть в уборщицы
идет". А я ей сказал, что в нашей стране есть власть рабочих и
крестьян, Советская власть. Тогда ее хахаль, который там
сейчас сидит, выбежал на кухню и обозвал меня ретроградом.
А я ему на это ответил: "Если я ретроград, то ты просто гад,
ползучий и вонючий". Это я не ей, а ему сказал, Запорожцу-
Задунайскому. Сказал и ушел к себе в комнату. Там телевизор
включен. Я сел, смотрю, а у самого вот здесь - он сильно, до
звучности, постучал кулаком себе по груди - все клокочет.
Передавали какую-то пошлятину. Все голые, обнимаются,
фиговые листки отбрасывают. Ужас. Дочь встала и ушла в
другую комнату от такой срамоты, а я переключил на другую
программу. Там передавали конкурс исполнителей русской
песни. И представьте себе - ни одной русской песни. И как
издевательство, вышел какой-то недоносок и пропел песню
про гармошку.
любит, ушла от меня к пианисту. Потому что я и гармошка моя -
примитив и отсталость, а девушка моя хочет быть
прогрессивной... А я сам, товарищ капитан, на гармошке
играю. Баян у меня. И люблю этот инструмент. Я с ним и на
фронте не расставался. Перед боем солдатам душу веселил.
Вы знаете, как слушали? До слезы. А тут вышел какой-то
суслик, для которого ничего святого нет, и давай измываться.
Ну такое издевательство над душой, что я не выдержал: как
держал в руках серебряный портсигар, подарок нашего
комдива - я на фронте в дивизионе гвардейских минометов
служил, - так и запустил этим портсигаром в того недоноска,
что мне в душу плевал. Это что ж, думаю, где я нахожусь? В
Риме? В Стокгольме? Или в вечно нейтральной Швейцарии?
За что я получил два ранения?! За что умирали мои
товарищи?! Чтобы кто-то развращал их сыновей, чтоб они
позабыли своих отцов?!
Он с ожесточением рванул на себе рубаху, обнажив
загорелую литую грудь, на которой словно воронка от бомбы
зияла осколочная вмятина, отливаясь жуткой синевой. Глаза
его наполнились сухим блеском, крепкие зубы постукивали, а
голос упал до шепота:
– Они не щадят ни нас, ни наших ран, ни детей наших.
Ничего не щадят.
Я не мог с ним говорить, не имел права, потому что
правда была на его стороне, та высокая правда, за которую
умер на виселице и мой отец. Я тихо и мягко сказал:
– Идите домой, Михаил Иванович. Извините, что
побеспокоили.
Он молча протянул мне свою железную руку, и я от всей
души пожал ее, крепко, по-солдатски, глядя в его вдруг
потемневшие глаза. Когда он ушел, я подумал: "Наверно,
теперь Запорожец-Задунайский напишет обо мне фельетон.
Мол, милиция потворствует хулиганам. А пусть пишет, я не
боюсь. Только чтоб не трогал вот таких, как этот Терехов".
И опять - звонки, приводы.
В полночь заявился Гогатишвили. Его настроение всегда
написано на худеньком лице, и, взглянув на него, я понял - не
повезло. В дежурке не было посторонних. Он сел за другой
стол, впритык приставленный к моему, и начал рассказывать.
– Понимаешь, какая чертовщина вышла. Мы вдвоем с
товарищем из управления пошли на Лесную по адресу.
Сначала у дворника узнали, что за люди живут в этой