Любовь и ненависть
Шрифт:
"счастлива", но заменил другим словом, - хотя бы в первые
годы? - Все оказалось фальшивым, все мираж, дымка, до
первого дуновения ветра. Мне он нравился. Оболочка мне его
нравилась, панцирь. А во мне он человека не видел, не
замечал, требовал беспрекословного обожания его персоны.
Формулу придумал: "Жена - отражение мужа, она вроде луны -
своего света иметь не должна". Глупо, пошло - молодой
человек в середине двадцатого
вспомнили тех, кто его таким воспитал? Родителей его
вспомнили? Наверное, нет, забыли, не положено, устав.
Пластмассовые души.
"Зачем все эти розы, кипарисы, море, машины без
счастья?
– стучали в висках ее сердитые, отчаянные слова, а
перед глазами вставали карликовая ползучая береза, рябина в
десять сантиметров высоты, букет цветов в руках у Марины,
скромный, без роз, без гладиолусов, полярный букет, и
студеная, ледяная волна, парализующая ноги, руки, все тело...
И вдруг ее голос, жалобный, зовущий:
– Ты молчишь, Андрюша? Я наговорила глупостей. Ты
прости меня. Просто хотелось душу излить. Почему тебе?
Потому что с тобой мы, наверное, больше никогда не
увидимся.
Она резко повернулась лицом ко мне и очень пристально
посмотрела мне в глаза. Я хотел что-то сказать ей, но она
перебила:
– Самое страшное для человека - одиночество души. А
оно во мне росло, я это уже чувствовала. Душа была одинока,
без союзника. Я все чаще задумывалась: зачем живу и так ли
живу? Разговаривала сама с собой, анализировала. Даже
пробовала вести записи мыслей своих.
– Дневник?
– Нет, дневник не то. Просто записки о том, что меня
волнует.
– Зачем?
– Это успокаивает. Иногда хочется поделиться мыслями с
человеком, который тебя поймет. Излить душу. У тебя такой
потребности не бывает разве?
– Не замечал. Это, наверно, оттого, что все недосуг.
Служба у нас, Иринка, трудная. Вертимся, как заведенный
механизм.
– И сами постепенно превращаетесь в этот механизм. А
как же душа?
Я ответил уклончиво строкой из Лермонтова:
– "А душу можно ль рассказать?"
Тогда она произнесла негромко:
– Если нельзя рассказать человеку, приходится
рассказывать тетради.
Я смотрел в ее растерянные влажные, по-детски
доверчивые глаза и боялся жестом или нечаянным словом
обидеть ее. Я молча ждал продолжения, других, следующих за
этими слов. Но их не было, и это возбуждало во мне досаду и
обиду.Я чувствовал, как во мне
малознакомое, тяжкое, поднимается горячей и горькой волной,
которая вдруг вылилась в нестерпимую жалость к Ирине и к
самому себе. Зачем, почему все так случилось? Теперь мне
хотелось спросить ее только об одном: любила ли она меня?
Но я почему-то считал, что вопрос этот унизит меня, надеялся,
что она сама первой заговорит об этом. Но Ирина молчала.
Она лишь смотрела на меня пристально, изучающе, каким-то
сложным взглядом, в котором были и нежность, и
преданность, и ласке, и настороженность, точно просила о
помощи и участии, чего-то ждала и в то же время в чем-то
осуждала меня. И тогда я вдруг понял, что я совсем не знаю
настоящей, живой Ирины, что она, должно быть, очень мало
похожа на ту, которая жила в моем сердце все эти годы.
Которая из них лучше, трудно было сказать, но их определенно
было две Ирины, и мне одинаково было их жалко, хотелось
чем-то помочь. Она, очевидно, прочла в моих глазах это
обидное для ее гордой души чувство, как-то сразу отпрянула,
лицо ее сделалось серым, в глазах погасло нечто
определенное, уверенное, она как бы сжалась, замкнулась в
себе.
Я осторожно положил на ее плечо свою тяжелую руку и
без назойливого желания утешить ее сказал просто:
– Все уладится. Ты сильная, Иринка, дочь моряка.
Найдешь еще и мечту свою и счастье.
Это были, наверное, не те слова, которых она ждала.
Она улыбнулась через силу, закусив губу, и спросила, не
ожидая ответа:
– А сам-то ты счастлив, Андрюша?
Я подошел к окну, посмотрел в темноту, как мечом
разрезаемую мощным и ярким лучом маяка.
Была пауза, долгая, звонкая, как после вдруг
умолкнувшего колокола. Я смотрел в окно, обращенное к
морю, и в темноте не видно было ничего, кроме чистого
светло-розового луча, уверенно бегущего в просторные дали. И
вдруг этот луч в памяти моей осветил живые знакомые
картины: на высоком скалистом мысу, где внизу свирепо
бьются и грохочут студеные волны, стоит деревянный, невесть
когда поставленный первыми русскими мореходами маяк. На
самой вершине его вертится вокруг своей оси мощный
прожектор, посылающий в ночное пространство свой длинный
яркий луч. А внизу, в тесной, но уютной и всегда натопленной
операторской, дежурит смуглая темнокосая девушка, хозяин