Лютая зима (Преображение России - 9)
Шрифт:
Ваня поглядел на него несколько непонимающе!
– Прапорщик Хрящев недавно доставлен сюда, господин полковник.
– Что это значит: доставлен? Почему доставлен?
– Ранен двумя шрапнельными пулями. Жена его, говорят, убита за пулеметом.
– Хрящев... тоже ранен? Жена его убита?.. Что вы говорите! Когда же это случилось?
Ковалевский был поражен чрезвычайно. Он несколько секунд стоял совершенно остолбенело, потом кивнул на дверь:
– Здесь Хрящев?
– Так точно, - оштрафованно, разжалованно-глухо ответил Ваня, не чувствуя уже себя
Ковалевский вошел в бывшую канцелярию и остановился у порога.
Десять раненых прапорщиков, лежащих и сидящих прямо на полу, на неопрятно разбросанной и затоптанной уже соломе, около большого синего чайника и нескольких эмалированных чашек, - десять прапорщиков, очень слабо освещенных единственной и до половины сгоревшей уже стеариновой свечкой, стоявшей в спичечной коробке вместо подсвечника на подоконнике, - десять прапорщиков, уже забинтованных и потому мало похожих на тех, кого привык видеть в строю Ковалевский, составляли почти четверть офицерского состава его полка. С убитыми сегодня и с убитыми и раненными в первый день наступления вышло, что он потерял уже половину своих офицеров, что должно было вызвать сугубый выговор у генерала Щербачева.
Подсчет потерь в нижних чинах полка Ковалевский сделал уже раньше, когда говорил с Ваней: приблизительно и неполно треть полка! Он знал, что за эти огромные потери выговора от командующего армией он не получит ("нижних чинов пришлют еще сколько угодно!"), но весь полк был ведь он сам Ковалевский Константин Петрович, полковник генерального штаба, - и теперь, именно в эту минуту, когда вошел он к раненым прапорщикам, он самому себе показался на целую голову ниже и телом гораздо легче и суше, точно шестнадцатилетний кадет.
И привычно-начальственного тембра голоса он не мог отыскать в себе теперь, когда спросил от двери негромко:
– Ну что, как, господа?.. Как ваше самочувствие?
Он понимал, что очень трудно раненым ответить на этот вопрос, но другого подобрать не мог и был в первый момент удивлен, когда несколько голосов сразу ответило:
– Отлично себя чувствуем... Прекрасно!
Бравада? Нет, лица улыбались, - возбужденно-довольные лица людей, только что избежавших смертельной опасности, получивших при этом некоторые изъяны, но не убитых, как Одинец или Кавтарадзе, - это главное.
И, оглядев их всех и поняв, как можно было понять, Ковалевский сказал уже гораздо громче и увереннее:
– Ну вот, поправитесь, отдохнете в тылу, - милости прошу опять в мой полк: тогда вы уж будете опытные, обстрелянные...
– И простреленные, - добавил один прапорщик.
– И простреленные, - совершенно верно, что еще важнее, чем обстрелянные. Тогда вы будете прекрасный боевой материал.
– А бой еще идет?
– спросил другой прапорщик.
– Если бы шел, я бы не был здесь, с вами. Но даже если бы была у нас победа, я поздравил бы вас только с пирровой победой. Однако удачи не было... Подвела артиллерия. Плохо, кажется, и на всем фронте, не только у нас.
Говоря это, Ковалевский вглядывался при мигающем на подоконнике огарке во все лица, стараясь отыскать среди них лицо Хрящева; наконец, узнал его по рыжеватой бородке, треугольником проступившей из белого бинта, сплошь окутавшего ему голову и лицо, и подошел к нему вплотную, чувствуя, что нужно что-то сказать, и не зная, что можно сказать человеку, у которого только что убило жену тою же шрапнелью, которой ранило в голову и его самого.
Но говорить ничего не пришлось: Хрящев лежал без сознания.
Ковалевский поглядел вопросительно на прапорщика Легонько, раненного в ногу и вдоль спины наискось, - и чернявый Легонько понял его взгляд, качнул отрицательно головой и добавил:
– Врач сказал, что я ходить буду, и спина заживет, а Хрящевым он недоволен.
– Какой именно врач так сказал?
– Устинов.
Устинов был старший врач. Ковалевский пошел к нему в соседнюю большую комнату, где он с младшим врачом Адрияновым перевязывал раненых солдат.
Здесь было тесно, и непрошибаемо густ был воздух. Тяжело раненные лежали на полу вповалку; раненных в живот тошнило... Запах махорки, которую курили солдаты в коридоре, был самый приятный из всех скопившихся тут запахов. Старший врач до призыва не имел никаких чинов и носил погоны титулярного советника, так же как и младший врач, но был гораздо менее упитан, гораздо более суетлив, гораздо менее категоричен в диагнозах и прогнозах, гораздо более скромен в обращении с солдатами, чем Адриянов.
Его спросил Ковалевский о Хрящеве:
– Как вы находите, доктор, раненого Хрящева?
И Устинов еще смотрел на него мутными, заработавшимися глазами, стараясь припомнить, какой из множества перевязанных им Хрящев, - Адриянов же ответил решительно:
– Почти безнадежен.
– Неужели безнадежен? Что вы, - послушайте!.. Прапорщик Хрящев. Ранен в голову, - подсказал Ковалевский Устинову, надеясь, что он не будет настолько беспощаден к одному из лучших его ротных командиров.
Устинов припомнил рану Хрящева.
– А-а, да, да... Хрящев, да... Ранение разряда тяжелых, но-о... все зависит от выносливости организма. Для иных подобная рана жизни не угрожает.
– Ну вот, это другое дело, - спасибо вам, что успокоили. У Хрящева организм железный, - повеселел Ковалевский и тут же, наклонившись к уху Устинова, спросил шепотом:
– "Пальчиков"-самострелов нет ли?
– Пока не замечено, - так же тихо ответил Устинов.
– Если будут, прошу записать отдельно.
Устинов понимающе качнул головой.
Добычин распорядился уже, чтобы раненых накормили и дали им кипятку для чаю. И Ковалевский видел, что большинство солдат здесь, так же как почти все прапорщики в соседней комнате, имели довольные, радостно-возбужденные лица. Надежда на то, что они уже отвоевались, что пока они как следует оправятся от ран, окончится эта сумасшедшая война, очень откровенно светилась почти во всех глазах, и раненные несколько тяжелее тех, кто свободно двигался, чувствовали себя гораздо счастливее и спокойнее других.