Мальчишка с бастиона
Шрифт:
Ковальчук взял перевязанную бечёвкой трофейную подзорную трубу и направил её в сторону английских позиций.
– Ишь ты!
– с уважением сказал он, - в аккурат попал. По-матросски! Батя в солдатах али матрос?
– Погибши они на баксионе, - шепнула Ковальчуку Алёнка.
Бомбардир крякнул с досады за неуместный вопрос и сказал:
– Ты чаще приходь до нас, Николка.
– Я тут останусь!
– вдруг заявил Пищенко.
– Командиров бы надо спросить, - задумался матрос, - вон они у тому блиндажу находятся.
Колька
– Постой!
– догнал «го Ковальчук, - разом пойдём.
– И пояснил: - За стрельбу твою скажу. …С бастиона Голубоглазка возвращалась одна. И в Кривой переулок Колька не пришёл ни сегодня, ни завтра…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Степан Ковальчук. Редут Шварца. «Похлеще Минье!» Дядька Маврикий. В подземелье. Конец пятьдесят третьей батареи.
Музыка, музыка, музыка…
Кажется, сейчас только она владычествует над редутом Шварца, разбомблённым, снесённым почти начисто. Светлые звуки венских вальсов наполняют окопы, врываются в землянки и блиндажи. В темноте они звучат особенно печально, вызывая воспоминания таких далёких мирных дней…
Ковальчук выпрямился, отбросил кирку в сторону и закурил.
– Вот, брат Николка, яки блинци, - задумчиво произнёс он, - музыку и ту до дела приспособили. Хитро!
Колька перестал копать и, облокотившись на лопату, стал ждать, что ему ещё скажет матрос. Но Ковальчук только сосредоточенно попыхивал цигаркой и молчал: мол, и так всё ясно. А полковой оркестр без всякого перехода сменил задумчивый вальс на развесёлую мазурку.
– Почему хитро, Степан Иваныч?
– не вытерпел Колька.
– А як же!
– тотчас же откликнулся Ковальчук.
– От мы с тобою долбаемо землю ридну, долбаемо камень киркою та мотыгою, а союзник ни ухом, ни рылом не ведёт.
Думает, развлекается россиянин, польки та полонезы отплясывает. Музыка, брат Николка, всё собою покрывает.
– А-а!
– протянул понимающе мальчуган. Ему до сих пор и в голову не приходило, что полковой оркестр только для этой цели играет.
– Действительно, хитро!
– Кинется союзник на штурму, - продолжал Ковальчук, - чого ему опасаться, баксион-то порушен! Та не тут-то было!
Повстречаемо хранцуза, как подобает, пушкою та штуцером. Ha-ко, выкуси, мусью!
Ковальчук рассмеялся и шутливо толкнул Кольку в плечо.
– Спышь, бонбардир?
– И вовсе нет!
Колька склонился над разрушенным бруствером и ещё усиленней заработал лопатой.
Кто знает, сколько часов затишья отпущено им?
Степан Ковальчук тихонько запел не в такт музыке:
Сине море засинелося, Молоде браття зажурилося…Под тихий монотонный голос матроса Колька задумался.
Вспомнились ласковые руки матери. Больше всего он запомнил их постоянно мягкими и влажными от бесконечной стирки. Он всё время пытался увернуться от натруженных рук, спрятаться
Вспомнился батя. До войны «отец» было понятием чисто условным. Положены мальчишкам отцы, вот и у него был. Что значит для него отец, Колька узнал совсем недавно, когда тот заменил ему и мать, и дом и стал самым дорогим человеком на земле: когда спали они вместе, тесно прижавшись друг к другу, стараясь согреться под одним полушубком, и когда хлебали щи из одного котелка. И вот его нет…
Воспоминания сейчас уже не вызывают слёз - время осушило их. Колька хмурится и, пытаясь отогнать думы, ещё усиленней нажимает на лопату. И, словно помогая ему, перебивая музыку, в сознание вплетается нехитрый мотив песенки Ковальчука:
Прощай, браття, Прощай, ридна, Тай прощай, дивчино…Светло. Прекратили работу. Отправились в землянку поспать, пока не загремело…
Редут Шварца находился на левом фланге пятого бастиона. Ковальчук служил на нём с начала войны. Бывалый матрос и парнишка крепко сдружились. Матрос, никогда не имевший своих детей, впервые почувствовал отцовскую нежность и отцовскую ответственность за мальчишку. Колька, успевший хлебнуть горя досыта, платил ему сыновней привязанностью.
Сейчас они лежали вместе на нарах. Ковальчук неторопливо и немножко удивлённо рассказывал о своей жизни. Он прислушивался к собственным словам, и ему казалось, что ото вовсе не о себе он рассказывает, а о каком-то другом Ковальчуке:
– Хлопец я був ничего, справный. Норовистый тильки. Норов-от из мене так и вылазил. Как из тебе нынче!
– матрос ласково посмотрел на Кольку.
– Жили мы в Гайсинцях, на Подолии. Нас, почитай, на севастопольских баксионах половина из Подольской губернии будет. Ну так вот, норов, кажу, из меня так и пёр. Сказал я раз своему барину, у вас землицы меряно-немерино, а мий батько с утра до вечера на своей полосе мордуется и хлиба вдосталь николы не ест. По-што так? Закипел барин, як самовар-туляк, расхыркался, думал, слюною изойдёт, зануда.
Ковальчук замолчал, словно вновь оценивая и осмысливая прожитые годы.
– А дальше, что было, Степан Иваныч?
Ковальчук медленно, - видно, и сейчас, через много лет, воспоминания причиняли ему боль, - проговорил:
– Сволокли меня в сарай и избили.
– Избили!
– встрепенулся Колька.
– Всыпали… розог двести, не мене. Може, и бильше, я уж и не упомню - паморки потерял.
У парнишки мучительно сжалось сердце щемящей жалостью к Ковальчуку.
– А вы, а вы… а дальше что?..
Ковальчук улыбнулся.
– Дальше? Анбары барину все попалыв да страху на него нагнав.
– Ну, а дальше?
– торопил Колька. Он даже приподнялся на локтях, чтобы лучше слышать.
– Да ты ляг, Николка. Дальше ничего особенного и не було. Казаки прискакали, всыпали мне ещё раз и на службу военную упекли…
– Да, такая наша жисть собачья! И сейчас приходится класть свои головушки за етого помещика, - вздохнул кто-то на соседних нарах: видно, не один Николка слушал Степана.
– Может, после войны какое облегчение выйдет?..