Мамин жених
Шрифт:
«Зачем тебе этот таинственный тип, если ты влюблена в Юру?»
«Они дополняют друг друга, — отвечает Вероника, — Юра ждет, когда я приду в спортзал и отдамся ему, а телефонный поклонник довольствуется разговорами».
«Кончится тем, — объясняю, — что Юра действительно затащит тебя в зал, и ты потом побегаешь за ним, поплачешь».
«Я рожу ребенка, — Вероника испытующе смотрит на меня, глаза у нее зеленые, с большими зрачками, как у речной рыбы, — а что такое, чего ждать? Теперь в двадцать лет уже старые девы».
Ей восемнадцать. Ребенок в ее жизни невозможен. Она живет с теткой, рассеянной и подозрительной особой. Что бы этой тетке ни сказали, она по десять раз переспрашивает и при этом ходит по квартире и вечно что-нибудь ищет. В ее доме всегда чувствуешь себя
«Вероника, ну зачем ты меня терзаешь? Какой ребенок? Кто тебя с этим ребенком будет кормить? Тетка?»
«А что ты предлагаешь? Сидеть и ждать, когда какой-нибудь плюгавый тип предложит руку и сердце?»
Веронике не нужен ответ, ей надо вывести меня из равновесия. Возжечь пламя, чтобы сыпались искры, но самой при этом вовремя отскочить и стоять в сторонке.
«По-моему у тебя самой виды на Юру, — говорит она, — я же все вижу. Ты скрытная, Танька. Тебе это не идет».
От ее слов хочется взвыть, я не знаю, как мне надо оправдываться и как вообще оправдываются, когда подозревают в любви, которой нет.
«Отстань, — огрызаюсь я, — а Юре, если хочешь знать, никто не нужен. Он любил и будет любить только Риту».
Что я наделала. Выдала чужую тайну. Вероника взяла меня в тиски.
«Что еще за Рита? Говори!»
Но я уже опомнилась.
«Это тайна. И не вздумай о ней спрашивать Юру. Это государственная тайна».
Мама рада, что я работаю в Школе искусств. Это приличное место для девочки, которая закончила музыкальное училище и не попала в консерваторию. Мама ее закончила, и теперь она учительница музыки. У нас дома с утра до вечера терзают «Детский альбом» Чайковского и «Этюды» Черни упитанные девочки с хмурыми личиками. Когда я прихожу с работы, мама кричит мне из комнаты: «Мой руки, иди на кухню и можешь включить радио». У нас однокомнатная квартира. Пока у нас идут уроки, я живу на кухне. Я все понимаю, но иногда мне хочется голодать, ходить в одном и том же платье только бы не слышать эти сбивчивые ритмы, фальшивые ноты, не слышать голоса мамы: «Руки! Локти не вешать, кисть пампушкой!» Ученицы нас кормят и еще из-за них у нас есть связи. Когда я провалилась на приемных экзаменах, эти связи помогли мне попасть в английскую семью. Это была моя первая работа. Должность называлась няня-сторож. Там была еще няня-воспитатель, а я няня-сторож. В мои обязанности входило гулять с детьми во дворе, сторожить их, чтобы они никуда не забрели. Я больше всего боялась, что они попадут под машину. К дому то и дело подъезжали шикарные иномарки, и детей как магнитом притягивало к ним.
Сначала мне казалось, что дети скучают в нашей стране, что в каждой заграничной машине им мерещится что-то родное; Но потом другие няньки-сторожа объяснили мне, что они не скучают даже по родителям. Им бы только вытаращить глаза и куда-нибудь побежать. Бегают, бегают как угорелые, а уж дома по струночке, там не побегаешь, там строго. В доме, в который я попала, строгостей было выше головы. Нянька-воспитатель была шведкой, никогда не улыбалась, детей отчитывала на своем родном языке. Они ничего не понимали, поворачивали ко мне головы и смотрели с мольбой. Я говорила ей: «Они вас не понимают». Она отвечала на еще худшем, чем мой, английском: «Им не надо ничего понимать, им надо вести себя пристойно».
Работа меня не тяготила. В этом доме я даже кое-что постигла. Можно, оказывается, любить детей и не считать их пупом земли, «нашим будущим», как у нас это принято. Дети — люди, пока еще неумелые, ничего не сделавшие для других, вот и пусть учатся и не обижаются, что с ними строги. Одно мне там мешало — это моя зарплата: один доллар за один час. Платили только за те часы, которые я проводила с детьми во дворе. И я, гуляя с ними, поглядывала на часы: вот один доллар, а вот уже и второй.
Ушла я от них легко, как только подвернулось место в Школе искусств. Мама еще не знает, но в консерваторию я больше поступать не буду. Нет, я не испортила себе руки, бренча полечки и гавоты, что-то произошло с душой. Что-то мучает меня, возмущает, а что — не всегда понимаю.
Вчера неожиданно состоялась генеральная репетиция «Бала в музее». Ничего такого не ожидали, но Вероника пришла и сказала, что объявлена генеральная в костюмах, с аксессуарами — веерами, зонтиками и прочим. Маленьких, глупеньких обрядили в белые парики, платья-кринолины, бархатные камзольчики. Цыплячьи обнаженные плечики выглядывали из кружевных декольте, тонкие в белых чулках ножки мальчиков торчали как картофельные ростки, тянулись из башмаков с большими пряжками. Танец будет изображать ожившие картины, герои выйдут из золоченых рам и станцуют нечто из прошлой жизни. Все эти фрейлины и инфанты — так сказать, классика, но кого нынче удивишь классикой? Поэтому самые ударные танцы будут исполнять герои современных картин. Эти танцоры были особенно жалкими: розовое трико имитировало голое тело, у одной девочки пупок прикрывал похожий на черную редьку пиковый туз, у другой — бубновый. У многих из париков скалились какие-то рожи.
Начальница пришла со свитой. Упитанные молодые спонсоры в красных пиджаках, с бабочками излучали благожелательность. За ними в костюмах, блестя подведенными глазами, выстроились солисты старшей группы. Я со страхом подумала, что не готова к такому завершающему, сведенному воедино прогону танца. Но во мне не нуждались. Из динамика полилась записанная на магнитофон музыка. Моя Вероника вырвалась на середину зала и закружилась, заметалась. «Здесь будут рамы, — выкрикивала она, — здесь — кулисы, здесь — занавес!» В детях уже надобности не было. Что-то случилось с Вероникой: или нервы не выдержали, или музыка сыграла с ней такую коварную шутку, она уже не просто металась по залу, а танцевала, подпрыгивая, приседая, повторяя все те движения, которым обучала своих малышей. Надо было что-то делать — все глядели на нее с недоумением — я выбежала на середину зала и за руку увела ее.
Бал не получился. Без рам, без декораций вообще было не понять, по какому поводу собрались вместе эти странные персонажи. Старшая группа демонстрировала свои гибкие талии и пестрые костюмы. Наши малыши были поживей, половчей, но путали движения, сбивались с ритма. Одна девочка то и дело сдвигала парик и чесала затылок. Но спонсоры были довольны, улыбались, начальница одобрительно кивала головой.
Потом было обсуждение. Спонсорам объяснили: это не генеральная репетиция, а сплошной экспромт, вы же понимаете, зал — не сцена, дети впервые надели костюмы. Спонсоры по-прежнему благодушно улыбались: понимаем, все понимаем. Когда обсуждение безаварийно завершилось, Игорь Николаевич вдруг выкрикнул из своего угла:
«А вам не кажется, что младшая группа — это аттракцион лилипутов?»
Все повернули к нему головы.
«Вы что-то имеете против лилипутов? — голос Начальницы прозвучал елейно. — Дорогой Игорь Николаевич, лилипуты — те же люди, такие же, как мы. Пора уже это понять. Общество становится умней и гуманней, инвалиды играют в футбол, и все этому только рады, помогают им. И вы не отказываетесь от французской гуаши, когда наши добрые спонсоры презентуют ее вам».
Она долго говорила, в конце своей речи еще раз помянула французскую гуашь и при этом глядела на нас добрейшим, любящим взглядом. И никто потом не сказал, что Игорь Николаевич совсем не хотел унизить лилипутов, он хотел сказать совсем другое. И я помалкивала, сидела, как мышь под веником, переживала за Игоря Николаевича, но вряд ли согласилась бы поменяться с ним местами, принять огонь на себя.