Мандолина капитана Корелли
Шрифт:
– Знаешь, они их на ходу сочиняют. Одно и то же никогда не повторяется.
– Потрясающе! Но была одна мелодия, которую они пели несколько раз. Я уговорил их научить меня… – Дирижируя себе руками, он стал напевать торжественно-воинственную мелодию и остановился, только когда увидел, что Пелагия смеется.
– Что смешного-то?
– Это наш государственный гимн, – сказала она.
51. Паралич
Представим тень Гомера, пишущего:
«Для того, чтобы дать волю разрушению сильного человека, даже самого наисильнейшего, ничего нет ужаснее моря. Но ни пустыня соленой воды, которую не опишешь словами, ни бурное высокомерие потрясающих сушу волн, ни крылатый ветер, роющийся в отбросах, – ничто не бывало столь опустошительным по своим исходам, как паралич генерала Гандина. Его понуждало
Если бы он получил толчок, что прорастил бы семена его бездеятельности, – глупая надежда и отчаянная потребность, дабы пощадить кровь несчастных людей, которых он любил. Он выбрал путь незрячего и вскоре приговорил их к ужасной гибели, не сумев разглядеть в обещаниях фашистов маску столь низкого вероломства, что, поверив им, обрек прекрасных юношей на то, что кости их будут обгладывать псы и клевать хищные птицы или же лягут они под толстым саваном песка нескончаемого океана, когда обдерут их рыбы морские. Пожелтев от испуга, скрывая трепещущее сердце за безмозглыми переговорами и бурей приказов, очевидных в своей нелепости, он определил своим воинам надлежащее время покинуть не только прекрасный остров, но и саму жизнь». Так мог бы написать незрячий бард, потому что генерал Гандин определенно был лишен ясного зрения лукавого Одиссея и не Афина, богиня прозрачного взора, направляла его. Рим издавал противоречивые приказы, а из Афин исходили приказы Веккьярелли, бывшие незаконными. У Гандина не было точки опоры, и потому он не мог перевернуть мир.
Но происходило всё это медленно. Началось с радио. От пролетавших над головами англо-американских самолетов дребезжали окна, а Карло беспорядочно крутил шкалу устройства, которое вот уже столько времени не передавало из дома ничего, кроме огорчительного свиста и писка летучих мышей. На Сицилии итальянские солдаты в радостном облегчении сдались, и ни для кого не было секретом, что Бадольо намеревается положить конец войне. 19 июля Соединенные Штаты сбросили на Рим тысячу тонн бомб, разрушив железные дороги, аэродромы, фабрики и государственные учреждения, оставив сотни убитых, но пощадив древности и Ватикан. Папа советовал обеспокоенному населению быть терпеливым. 25 июля король Виктор Эммануил заключил в тюрьму своего невероятного петушка, премьер-министра, и назначил на его место почтенного маршала Бадольо – того самого, кто противился всем планам вторжения в Грецию и, несмотря на свою должность начальника Генерального штаба, не был информирован о нем, даже когда оно уже произошло. 26 июля Бадольо объявил чрезвычайное положение, чтобы предотвратить гражданскую войну. 27 июля он запросил полные подозрений Союзнические силы об их условиях, а на улицах массы сходили с ума от радости, празднуя чудесное и удивительно внезапное низвержение Бенито Муссолини. 28-го Бадольо упразднил фашистскую партию, 29-го освободил политических заключенных, гнивших в тюрьмах без суда и следствия, некоторые – больше десяти лет, – но война все тянулась. Немцы, получив значительные подкрепления, с удивительной храбростью воевали с англичанами и американцами, а их итальянские союзники сдавались. Английские солдаты помнят, что итальянские части приобрели привычку перебегать со стороны на сторону в соответствии со своим представлением о том, кто должен победить, и местное население забрасывало какую-то из наступающих сторон цветами, подбирая их потом, чтобы использовать снова и снова – в тех местах, где фронт двигался взад и вперед.
3 сентября Бадольо подписал с Союзническими силами секретное перемирие, но немцы, понимая, что оно подступает, уже высадили войска на одном забытом театре военных действий. Это произошло на острове Кефалония – место это путешественники описывают как похожее на военный корабль со снесенными мачтами, – а город, где они высадились, назывался Ликзури. Они пришли 1 августа, дав себе месяц на подготовку, а итальянцам – месяц, чтобы смотреть, как они готовятся; Гандин же приказом отменил всякую контрподготовку.
Итальянские войска на другой стороне аргостолийской бухты притихли с самого захвата Сицилии. «Ла Скала» больше не собиралась в доме доктора, и музыка военного оркестра на городской площади стала отрывиста и скорбна. Военные регулировщики пронзительными звуками своих свистков по-прежнему направляли транспорт не туда, куда следует, но совсем немного немецких офицеров прогуливалось и выпивало в кафе со своими давнишними итальянскими друзьями. Гюнтер Вебер не выходил из казармы – из-за ежедневных новостей о дальнейших предательствах итальянцев его разъедала ярость. Он никогда не чувствовал себя таким униженным, хотя войска на самом острове не совершали ничего недостойного. Он думал о своем друге Корелли и начинал презирать его. Теперь он презирал даже обитательниц итальянского борделя, печальных и пустоголовых девушек с прекрасными телами и нарисованными лицами, которые всё резвились голыми в море, словно ничего не произошло. Он был так зол, что если раньше ему хотелось покупать их, то теперь он хотел их только насиловать. Он очень обрадовался, когда из Ликзури появилась кавалькада мотоциклов и грузовиков; кто-то должен был показать итальянцам, как сражаться, как не дрогнуть, как смотреть смерти в лицо, а не принимать бесчестье.
Корелли всё реже возвращался в докторский дом, потому что днем и ночью проводил учения со своей батареей. Батарею на передки, орудия зарядить, закрыть затвор, прицел, огонь, определить дальность, смена цели, откатить орудия в случае атаки с воздуха, чтобы собственные снаряды не разнесли их при прямом попадании. Его солдаты напряженно трудились в апокалиптическую августовскую жару, обильные струйки пота промывали беспорядочные канавки во въевшейся в их лица и руки грязи. Плечи у них покрывались волдырями, которые лопались и оставляли на малиновой обгоревшей на солнце коже чесавшиеся от выделений участки, никак не хотевшие заживать, но солдаты не жаловались. Они понимали, что капитан прав, проводя учения.
Сам он перестал играть на мандолине – для нее было так мало времени, что когда он брал ее в руки, она казалась чем-то чужеродным по сравнению с пушкой. Ему приходилось играть очень много гамм, прежде чем пальцы приобретали быстроту, а тремоло у него становились отрывистыми и вялыми. Он отправлялся на мотоцикле домой, к Пелагии, когда предполагалось, что ее отца не будет дома, и привозил ей хлеб, мед, бутылки вина, фотографию с надписью на обороте «После войны…», сделанную его изящным, иностранным почерком, и приносил ей свое посеревшее от усталости лицо, свои опечаленные, полные предопределенности глаза, спокойное достоинство и исчезнувшую радость. «Бедный мой, carino, [156] – говорила она, обнимая его за шею, – не тревожься, не тревожься, не тревожься», а он чуть отодвигался и говорил: «Корициму, дай мне просто посмотреть на тебя».
156
Милый (ит.).
А потом наступил момент, когда Карло слушал приемник, пытаясь отыскать сигнал. Это было 8-го сентября, и вечера стали заметно прохладнее. Ночью теперь спалось чуть менее беспокойно, а ветерок с моря нес больше свежести. Последнее время Карло много думал о Франческо и об ужасах Албании и теперь больше, чем когда-либо, понимал, что всё это – напрасные потери, время на Кефалонии – интерлюдия, отдых от войны, кружившей, подобно льву, готовому наброситься вновь. Ему хотелось, чтобы существовал какой-то закон природы, которым человеку запрещалось бы проходить сквозь Гадес больше одного раза. Он наткнулся на голос и быстро повернул назад ручку шкалы, чтобы найти его. «…Все агрессивные действия итальянских вооруженных сил против английских и американских войск будут прекращены тотчас же, повсюду. Они должны быть готовы отразить любые возможные нападения любой другой стороны».
На острове начали звонить колокола на венецианских колокольнях, отражаясь невероятной надеждой на мир, – так же когда-то они звонили в Италии, в развеселой гордости войны. Гул распространялся: Аргостоли, Ликзури, Сулари, Доризата, Ассос, Фискардо. Через проливы Итаки колокола звонили в Вати и Фрикесе, звонили они и далеко на Занте, Левкасе и Корфу. На горе Энос Алекос стоял и слушал. Вряд ли это праздник – пожалуй что война кончилась. Приложив руку козырьком к глазам, он смотрел вдаль на долины; вот так, наверное, это звучит на небесах, когда Бог приводит на ночь всех своих коз в загон.