Маша Регина
Шрифт:
Писать сценарий дома Маша не сможет, она понимает это на следующий день, когда осторожно, стараясь удержать в голове все придуманное перед сном, выходит из комнаты и вдруг ни с того ни с сего огрызается на мать, допытывающуюся, хочет ли она на завтрак яйцо или сырники (мама, мне, правда, абсолютно все равно, — не работает, мама зависает и возвращается к началу цикла, Маша просто успела об этом забыть). И то, что Маша тут же за столом выдумывает опять какой-то нелепый звонок, вынуждающий ее немедленно сорваться ради неясной, но срочной работы, — это, конечно, опять предательство, она отдает себе в этом отчет. На этот раз мать, посмотрев на Машу, у которой теперь нет даже сил на вранье (хотя, по логике, в том, что она сказала,
Для матери совершенно очевидно, что Маша уезжает потому, что ей противен такой, новый, отец, потому, что она стала совсем далека от матери и ей противно слушать ее болтовню, потому, наконец, что молодым трудно быть долго со стариками, все равно что в церкви; и Маша при всем желании не могла бы объяснить матери, что, хотя все это, в общем, правда, она могла бы еще терпеть, и даже долго могла бы, но что есть область такого ее собственного, чем она поделиться не может — вернее, знает, что не должна.
Маше, ковыряющей ложкой в тарелке, остается только наблюдать за тем, как застывает, подобно вулканической лаве, ложь, и лить новые порции, когда мать начинает выпрашивать еще хотя бы пару деньков, — родовое свойство как лжи, так и денег — их никогда не бывает достаточно, именно поэтому отец лжи и князь (кесарь) мира сего — одно и то же лицо (на монете). Для Маши это значит еще и то, что когда она следующим утром выйдет из поезда, добредет пешком до Пяти углов, заберется в кафе, закажет завтрак, достанет телефон и наберет Ромин номер, ей придется сказать ему, что она вот только что прилетела. Не позвонила. Сюрприз.
Машин звонок застанет Рому в постели, и хотя накануне последняя была лишней и поспать удалось всего пару часов, он спрыгнет с кровати, стремительно приведет себя в чувство и бросится к Пяти углам (не уходи никуда, жди меня там). Ему покажется спросонья, что если не зафиксировать Машу в пространстве, то есть риск, что она опять исчезнет с радаров — всю последнюю неделю он вместо ее голоса слышал в телефоне вежливую женщину, что-то объяснявшую ему по-немецки, но из всего потока речи он выхватывал только her, убегающую в конец фразы приставку, и злобно давил телефон, бурча под нос в рифму и невежливо — немецкого он не знал.
Маша могла только догадываться — да и то, пожалуй, тогда еще не могла, — что для Ромы случившееся в Кёльне было не наверстыванием упущенного (как будто бы он все эти годы жалел, что так и не трахнул по глупости эту саму идущую в руки девочку, — хотя жалел, конечно), а чем-то особенным, новым, чего он ждал, но не ожидал. Бог с ней, с игрой слов: Рома влюбился в Машу — не как в милое воспоминание и не потому, что тогда она была иногородняя школьница, а теперь лауреат, нет, просто, когда он у нее в номере ставил на столик стакан с водой и брал его обратно, он поймал себя на том, что ему не столько хочется оказаться у нее между ног, сколько близко-близко смотреть ей в этот момент в глаза.
Рома, отшивающий Машу у дверей института (с задней мыслью, что это добавляет ему очков), был мальчиком, для которого чудо человеческой близости еще так же само собой разумеется, как перманентная эрекция. Рома, закончивший институт, Рома, работающий как лошадь, Рома, заливающийся по пятницам пивом из бара в бар (мужики, здесь телок нормальных нет!), Рома, раздевающий новых знакомых девиц (снимай сама, что-то мне не расстегнуть), этот Рома обнаружил, что лучшее из того, что может случиться между юношей и девушкой, — осторожность прикоснуться ладонью к щеке и взмах ресниц в ответ, и что это лучшее он куда-то проебал.
Вот как это было. Рома влюбился в девочку, которая уворачивалась от его снежков и ловила поцелуи, через несколько месяцев она стала его девушкой, и всякий раз, когда он у нее дома залезал ладонью ей под футболку, смотрел ей в глаза, спрашивая, можно ли дальше (не словами, конечно), и она целовала его, запуская пальцы ему в волосы, — они целовались до того, что опухали губы, и у него после этих вечеров отчаянно болело в паху, так, что он с трудом добредал до дома, — во все это время и потом, когда девочка решила, что достаточно (серьезно спросила, есть ли у него резинки), и еще потом, когда они, едва закрыв дверь, начинали стаскивать друг с друга одежду и он валил ее на пол прямо в коридоре, было уже не до резинок, а когда ее родители куда-нибудь сваливали, они не одевались целыми сутками, и все это продолжалось больше года, — Рома всякий раз, когда проводил пальцами по ее подбородку, шее, груди, животу, бедрам, чувствовал что-то вроде электрического разряда, пробегающего через позвоночник. Потом они стали ссориться и мириться, потом все меньше трахаться, вплоть до того, что перестали совсем, и к середине второго курса с облегчением разошлись — в конечном счете потому, что нельзя не разойтись, когда от секса не осталось ничего, кроме движений тазом, а тебе еще только девятнадцать.
Еще два раза Рома очаровывался девушками до того, что хотелось целовать, целовать, целовать (первый раз прошло через месяц, второй раз его отфутболили, и он еще полгода пил в компаниях за любовь), но чаще были девушки, которых интереснее всего было раздеть и посмотреть, что у них между ног. Рома с азартом включался в игру, с каждым разом все смешнее шутил, все с большей серьезностью отвечал на вопросы, заданные на выдохе сигаретного дыма (ты как считаешь, может быть дружба между мужчиной и женщиной?), и нельзя сказать, чтобы ему это не нравилось. Через два раза на третий ему удавалось затащить полупьяную девицу к себе (к этому времени мама с папой сняли ему однушку с условием, что за свет и телефон он будет платить сам), и тогда он с удовольствием доставал фотоаппарат — дайка я тебя щелкну — по носу? — а у тебя есть другие места? покажи!
На тоске по взглядам, держанию за руки и долгим прогулкам он поймал себя, когда стал часто разглядывать в социальных сетях фотографии красавицы-одноклассницы, у которой был взрослый мальчик, девочки, уворачивавшейся от снежков, — вообще всех девушек, в которых был влюблен. Тогда он стал вглядываться в своих девиц (тридцать два кадра до трусиков — да, он снимал на пленку) и понял, что смотреть им в глаза ему не интересно. И хотя он продолжал получать удовольствие как от секса с ними, так и от процесса role-playing, в нем поселилось настороженное ожидание — не превратится ли какая-нибудь из них вдруг в существо, вызывающее пронзительную нежность.
Нельзя сказать, чтобы он вовсе не вспоминал про девочку, с которой провел такую странную ночь в поезде, которую провожал до школы и которая потом три раза приходила к нему на улицу Правды, — вспоминал. Он плоховато помнил ее лицо, но ему казалось, что он помнит ощущение от ее взгляда. И это было то самое ощущение, которое теперь никак не удавалось синтезировать, — будто с той стороны границы тела контрабандой провозят нежную дрожь. Он не думал о Маше как о человеке, которого он может когда-нибудь еще увидеть, — попытки найти ее аккаунт на каком-нибудь сайте с поиском по номеру школы и году выпуска провалились (да даже если бы и нет — понятно же, что ничто так не отдаляет людей, как ежедневные обновления статуса), общих знакомых у них не было, куда она поступила, он не знал. Поэтому случайная встреча в Кёльне — он не сразу вспомнил ее, увидев в толпе на открытии фестиваля, — была не внезапным обретением заочной любви (так могло бы быть с другими, о которых он думал чаще и отчетливее), а только удивлением (ого, как тесен мир!), ну и радостью, конечно, потому что в конечном счете как бы далеко мы ни посылали тех, кто нас любит, нам ведь все равно радостно, что любят нас, а не кого-то еще.