Мастер
Шрифт:
При всех тревогах и при том, что руки его в тесных наручниках, узник, ненадолго выпущенный из тюрьмы, Яков радуется поездке. Люди вокруг, конка идет, трясет – как будто ты на свободе.
На следующей остановке в вагон входят двое, замечают наручники, начинают перешептываться и, усевшись, шепотом что-то рассказывают другим. Кое-кто поворачивается, на него глазеют. Он это замечает, прикрывает глаза.
– Это же он, сволочь, мальчика христианского убил, – хрипит человек в вязаной шапке. – Я сам его видел в автомобиле, перед Марфы Головой домом, сразу как его схватили.
В вагоне переговариваются.
Охранник
– Все в порядке, любезные. Напрасная тревога. Я везу преступника в суд, там ему будет предъявлен обвинительный акт.
Два бородатых еврея в больших шляпах спешат к выходу.
– Если вас осудят, – кричит один Якову, – вы крикните: «Слушай, Израиль: Г-сподь, Б-г наш, Г-сподь един есть!» [21]
Он выскакивает на ходу, не дождавшись остановки, и, приподнявшись было, снова усаживаются два тайных агента.
21
Второзаконие, 6:4.
Дама в шляпке с плюшевыми цветами, проходя, плюет в мастера. Плевок застревает у него в бороде.
Но скоро охранник его подтолкнул, и на следующей остановке они вышли. И зашлепали по рыхлому снегу, и охранник остановился и купил у лотошника яблоко. Отдал мастеру, и тот жадно, мигом его съел.
В здании суда Грубешов перебрался в более просторный кабинет, там теперь уже шесть столов в прихожей. Яков сидел рядом с охранником, ждал и дождаться не мог, когда же он увидит свое обвинение. Странное дело, подумаешь, драгоценность какая – обвинение в убийстве, но без него же нельзя сделать первый ход для своей защиты.
Его вызвали в кабинет. Охранник вошел вместе с ним, с шапкой в руке вытянулся сзади, но Грубешов, кивнув, его отпустил. Господин прокурор со скучающей миной сидел за новым бюро и косвенным взглядом осматривал арестанта. Все было по-прежнему, кроме его наружности. Он выглядит старше, да, но каким же стариком, значит, выглядит сам Яков? Косматый, бородатый, весь потный в своем пальто и перепуганный до смерти.
Грубешов важно кашлянул и отвел взгляд. Никаких бумаг Яков на столе у него не увидел. Он твердо решил держать себя в руках перед этим архиюдофобом, но вдруг его кинуло в дрожь. У него давно все тряслось внутри, и он унимал эту дрожь, но вот он подумал про то, что случилось с Бибиковым, как с ним самим обращались, чего он натерпелся из-за этого Грубешова, и ненависть перехватила ему горло, и он затрясся. Он трясся так, будто хотел стряхнуть с себя ядовитую мерзость. Он мучился от стыда из-за того, что трясется, как в ознобе, как в горячке, на глазах у прокурора и ничего не может с этим поделать.
Господин прокурор с минуту в недоумении его озирал.
– Вас знобит, Бок?
В несколько севшем голосе – намек на сочувствие. Мастер говорит, что так оно и есть, и продолжает дрожать.
– Болели?
Яков кивает, стараясь скрыть свое презрение к этому человеку.
– Сожалею, – говорит обвинитель. – Ну-с, а теперь садитесь и постарайтесь взять себя в руки. И перейдем к другим предметам.
Отперев ящик бюро, он вытаскивает пачку длинных листов бумаги, густо покрытых машинописью. Листов
Б-г ты мой, так много? У Якова вдруг унимается дрожь, и он весь подается вперед на стуле.
– Ну-с, – Грубешов улыбается, будто только сейчас он это сообразил, – за обвиненьем пожаловали?
И перебирает бумаги.
Мастер, не в силах оторвать от них глаз, проводит языком по губам.
– Пребывание в карцере, полагаю, вам не очень пришлось по душе?
В горле у Якова вопль, но он кивает.
– Быть может, оно видоизменило ваш образ мыслей?
– Только не в отношении моей невиновности.
Грубешов усмехнулся, слегка откачнулся от бюро.
– Упорство ни к чему вас не приведет. Удивляюсь вам, Бок. Кажется, и дураком вас не назовешь. Думаю, вы отдаете себе отчет в том, что положение у вас безнадежное, а вот поди ж ты, упорствуете.
– Вы меня извините, но когда я смогу увидеть своего адвоката?
– Адвокат ничуть вам не поможет. Поверьте моему слову.
Мастер сидел, молчал, ждал подвоха.
Грубешов встал и начал мерить шагами свой текинский ковер.
– Будь у вас хоть все шесть, да хоть и семь адвокатов, все равно вы будете осуждены и приговорены к строгому пожизненному заключению. Вы думаете, присяжные, русские патриоты, поверят тому, что подучит вас говорить какой-то ловкач?
– Я скажу им правду.
– Если эта «правда» – то, чем вы потчевали нас, так ни один русский в здравом уме вам не поверит.
– Я думал, и вы могли бы поверить, ваше благородие, если вы знаете обстоятельства.
Грубешов замер на ковре, прочистил горло.
– Нет, меня увольте, хоть я и подумывал временами, что вы были порядочным человеком, но стали искупительной жертвой своих единоверцев. Кстати, интересен ли вам тот факт, что сам царь убежден в вашей виновности?
– Царь? – Яков поразился. – А он про меня знает? И как может он верить такому? – У него тяжело покатилось сердце.
– Его величество принял живейшее участие в этом деле, когда прочитал о несчастном Жене в газетах. Тотчас же он сел за стол и собственноручно мне написал следующее: «Надеюсь, вы не пожалеете трудов, дабы изобличить и поставить перед судом презренного еврейского убийцу бедного мальчика». Цитирую по памяти. Его величество – человек тончайших чувств, а иные его прозрения удивления достойны. С тех пор я постоянно извещаю его императорское величество о ходе расследования. Оно ведется с ведома и одобрения государя.
Б-г ты мой, какое несчастье, подумал мастер. Немного погодя он сказал:
– Но как мог царь поверить неправде?
Грубешов резко вернулся к столу, сел.
– Его убедили, как и всех нас, непреложные улики, раскрытые через показания свидетелей.
– Каких свидетелей?
– Вы отлично сами знаете каких, – перекосился Грубешов. – Николая Максимовича Лебедева, например, и его дочери – достойнейшие и благородные люди. Марфы Головой, многострадальной матери несчастного сына, женщины трагической и чистой. Десятника Прошко и двух возчиков. Дворника Скобелева, который видел своими глазами, как вы потчевали Женю конфетками, и может подтвердить под присягой, что вы неоднократно гоняли мальчика со двора. Это не без ваших козней Николай Максимович, как он нам сообщает, его уволил.