Мастер
Шрифт:
Житняк побелел и поскорей вышел.
Вернулся он со старшим надзирателем.
– До каких пор я буду нянчиться с этим проклятым евреем? – ворчал надзиратель.
– Вы меня ядом травите, – прохрипел Яков. – У вас нет против меня настоящих улик, вот вы и отравляете мою еду, чтобы меня извести.
– Это ложь! – рявкнул старший надзиратель. – Ты окончательно спятил!
– Я не стану есть то, что вы мне даете! – крикнул Яков. – Я буду голодать!
– Ну и голодай к чертовой матери, и подохнешь.
– И это будет ваше убийство.
– Только поглядите на него. Кто смеет обвинять других в убийстве? – шипел надзиратель. – Кровавый убийца двенадцатилетнего христианского мальчика.
– Мозги твои
Скоро в камеру чуть ли не вбежал смотритель.
– На что вы теперь жалуетесь, Бок? Отказ от еды запрещен тюремными правилами. Предупреждаю – дальнейшие нарушения режима будут строго караться.
– Меня травят ядом! – крикнул Яков.
– Я не знаю ни про какой яд, – строго сказал смотритель. – Сказки изволите сочинять, чтобы над нами поиздеваться. Доктор установил у вас обыкновенный понос.
– Это яд. Я его чувствую. У меня все болит, я исхудал, у меня клочьями лезут волосы. Вы хотите меня извести.
– А, да пошли вы к черту, – сказал кривой смотритель и вышел из камеры.
Через полчаса он вернулся.
– Это не я, – сказал он, – я никаких таких распоряжений не отдавал. Если кто вас и отравляет, то ваши собратья евреи, знаменитые отравители источников во все времена. И вы думаете, я забыл, как сами вы пытались, тут вот, в тюрьме, подкупить Гронфейна, чтобы он убил Марфу Голову, самую для вас опасную свидетельницу? А теперь вот ваши соплеменники хотят отравить вас, потому что боятся, как бы вы не признали свою вину и тем самым не бросили тень на всю вашу нацию. Мы даже обнаружили, кстати, что один подручный повара, оказывается, скрытый еврей, и мы выдали его полиции. Он вашу еду и отравлял.
– Не верю, – сказал Яков.
– Но нам-то на что ваша смерть? Мы хотим, чтобы вас приговорили к строгому пожизненному заключению и все бы видели еврейскую вашу подлость.
– Я не стану есть то, что вы мне даете. Убейте меня, я не стану есть.
– Хочешь жрать – ешь что дают. Не то с голоду подохнешь.
Следующие пять дней Яков голодал. Муки отравления сменились муками голода. Он лежал на своем соломенном мешке, то и дело впадал в дремоту. Житняк грозился вытянуть его кнутом – все впустую. На шестой день вошел в камеру смотритель, косой глаз слезится, лицо красное.
– Я приказываю вам есть.
– Только из общего котла, – еле выговорил Яков. – Что другие арестанты едят, то и я буду есть. Дайте мне ходить на кухню и брать кашу и похлебку из общего котла.
– Это нельзя. Вы не можете выходить за пределы своей камеры. Строгое одиночное заключение не должно нарушаться. Другим заключенным на вас смотреть запрещается. Все записано в правилах.
– Они могут отвернуться, пока я беру еду.
– Нет, – сказал смотритель.
Но Яков и на следующий день голодал, и смотритель дал разрешение. Два раза на дню Яков и за ним Житняк со взведенным пистолетом шли в тюремную кухню. Яков брал свою порцию хлеба, наливал себе в миску похлебки из общего котла, и работавшие на кухне заключенные отворачивались к стенке. Особо много в миску было не налить, Житняк тут же сливал лишек обратно в котел.
Он вернулся к полуголодному существованию.
Он молил, чтобы дали ему что-нибудь делать. Руки томились от пустоты, но ничего ему не давали. Мастер предлагал чинить мебель, строить столы, да все, что им может потребоваться, и нужно ему для этого всего-то несколько досок и его мешок с инструментом. Он скучал по своей пиле, немецкому маленькому долоту, по драчу и отвесу. Он помнил их ощущение под пальцами, помнил, как они все работали. Пила у него такая острая, в десять секунд распилит толстенное бревно. С нежностью вспоминал он шершавость и гладкость опилок, их особенный запах. Иногда в ушах отдавалось двухтонное пение пилы, ответный
Он просил газету, книгу какую-нибудь, все равно, чем занять глаза и забыть тоску. Но Житняк говорил на это, что печатное слово запрещается давать арестантам, которые нарушили распорядок. И бумага запрещается, и карандаш. «Не писал бы тех подлых писем, не сидел бы ты в одиночке». – «А где бы я был?» – «Все бы лучше. Сидел бы в своей камере общей». – «А не знаете, когда должно прийти мое обвинение?» – «Не знаю, и никто не знает, и не лезь ты с этим ко мне». Как-то Яков сказал: «И зачем вы хотели меня отравить, Житняк? Что я вам сделал плохого?» – «Никто ж не говорил мне, что яд в ней, в еде, – смешался стражник, – сунут – и, мол, неси». Потом он сказал: «Моей вины тут нет никакой. И кому ты нужен – травить тебя? Надзиратель, он так подумал, что скорее признаешься ты, если больной будешь. Уж смотритель намылил ему шею». На другое утро Житняк принес Якову березовую метлу. «На, бери, да помалкивай. Надзиратель сказал, надоели ему наши эти беседы. Нельзя мне больше разговоры с тобой разговаривать».
Метла была обыкновенная палка, и к ней веревкой привязаны тонкие березовые ветки. Яков подметал камеру каждое утро, сперва кое-как, был еще слаб после болезни; но ведь и залеживаться нельзя, чтобы не ослабнуть вконец. Снова он попросил, чтобы его ненадолго выпускали во двор, но, как он и ждал, просьбу его отклонили. Каждый день он тщательно выметал каменный пол, мокрую часть и сухую. Обметал все углы, поднимал матрас, выметал под ним. Выметал все щели в стенах и как-то обнаружил там сороконожку. Увидел, как она удирает сквозь дверную щель, и потом у него разболелась голова. Ручку метлы он стал было употреблять на то, чтобы выбивать сенник, но обшивка истлела, сквозь нее виднелась выцветшая солома, и пришлось оставить эту затею, чтобы сенник совсем не разлезся. К тому же под ударами он немилосердно вонял. И Яков оглаживал его каждое утро руками, будто освежал.
Он делал все, чтобы нарушить монотонное течение дня. В пять утра в коридоре звенел звонок, и он вставал в ледяной тьме, поскорей выгребал из загнетка пепел, вздымая пахучую пыль, и собирал весь пепел в коробку, выданную ему для такой цели. Потом наложит в печку щепы, хворосту, бревен потолще и ждет, когда Житняк, иногда Кожин придет и затопит. Раньше стражник растапливал печь, как принесет еду, но теперь Яков ходил за едой на кухню и топили уже, когда он вернется. Дважды в день разрешено было Якову ходить на кухню, и он отстаивал эту возможность на пять минут выходить из своей камеры, как ни заверял его смотритель, что «еда будет самая доброкачественная», если снова будут ее разносить арестанты и передавать стражникам.
– Вам незачем бояться нас, Бок, – говорил смотритель. – Уверяю вас, и господин прокурор, и все остальные официальные лица хотят, чтобы вы предстали перед судом. Никому не надо вас убивать. У нас совершенно другие планы.
– Но когда меня будут судить?
– А вот этого я не могу вам сказать. Все еще собираются улики. На это время нужно.
– Значит, если вы не возражаете, я лучше буду ходить на кухню.
Пока могу, думал он. Я хорошо за эту честь заплатил. Ведь они потому ему и разрешали ходить на кухню, что знали: он знает, что они хотели его отравить.