Май, месяц перед экзаменами
Шрифт:
Но мне не хотелось говорить ни о каких темах. Лучше, чем наша Аннушка, даже Алексей Михайлович не мог бы сказать. Поэтому я не слишком вежливо кивнул на двери:
— Пошли.
На улице некоторое время мы шли молча, просто так, никуда. Обходили кучки смеющихся, громко разговаривающих людей и даже старались не попадать в круги слишком яркого света фонарей.
Потом Леня сказал слова, которые все время вертелись у меня в голове:
— Если бы он был похож на своего отца, она бы его ни за что не полюбила.
— Само собой.
— Если хочешь знать, Ант хоть и соображает себя сильной личностью, но хочет быть по-доброму сильным. А отец, для того ведь люди — пешки.
— А ведь на самом деле он слабый? — спросил я, имея в виду нашего Анта — не инженера Антонова.
— Без Нинки совершенно слабый, — подтвердил Леонид, ни капли не колеблясь. — Слабей Марика. Слабей Семиноса.
Он сказал это твердо. И я думал так же. Но тут мы повернулись друг к другу, удивленные все-таки собственным безапелляционным мнением.
— Почему? — спросил я.
— Наверное, потому, что не знает: бывают и поражения. Только надо отряхнуться и идти дальше, как Алексей Михайлович говорит.
— Привык получать легкое, — сказал я и тоже мог бы добавить: как Нина говорит. Но не добавил, просто процитировал ее же дальше: — И сам не замечает, что на каждом шагу делает себе скидку.
— Нельзя ему без Нинки…
«А тебе можно?» — чуть не спросил я, но Ленчик опередил меня:
— А ты знаешь, что Нина тогда оба варианта задачи решила?
— Знаю, — ответил я. — Еще когда знал! Нинка мне ничего не говорила, но я вспомнил, как ты черновики те от меня в стол смахнул и что ты Аннушке говорил о железобетонных конструкциях. Помнишь, в коридоре?
Но Ленчик не ответил на мой вопрос. Он шел и глядел себе под ноги. А я мог бы поспорить на что угодно, что у него есть нечто даже еще более важное, чем известие о двух вариантах задачи.
Так оно и оказалось.
— А ты знаешь, что его мать сама тоже была инженером. Училась вместе с Алексеем Михайловичем?
— Знаю. Мне Нинка говорила. Сто лот назад это было.
— Всего двадцать. — Леонид произнес это так, точно сам он уже успел прожить по крайней мере три раза по двадцать.
Мы опять помолчали, потом Леонид сказал:
— Алексей Михайлович любил ее, вот в чем дело. Антонов увел Юлию Александровну, еще когда они были молодые все…
— Как увел? — спросил я, хотя и так прекрасно мог бы догадаться, что значит эта фраза. Рот у меня, кажется, так и остался открытым от удивления.
Ленька ничего не ответил. Только еще ниже нагнул голову.
Теперь у меня в мыслях все так спуталось, не то так прояснилось, что самое невозможное предположение вдруг оказалось возможным, и я сказал.
— А знаешь? — сказал я Леньке. — Ведь она его любит. На этот раз я думал не о Юлии Александровне.
— Нет, это он любит ее, — ответил Ленька, и мы оба, не называя имен, отлично понимали, о ком идет речь.
Нам не стало смешно от мысли, что такой старый человек, как Алексей Михайлович, способен, вроде нас с Ленькой, кого-то любить. И этот кто-то тоже не молодая женщина, наша Аннушка.
Например, мне стало даже грустно немного.
Я представил, как он там сидит один, осторожно переставляет шкатулку со старыми, вроде бы отжившими патронами, вспоминает времена, когда в первый раз взял их в руки, а рядом стоял друг, и оба были совсем молодые.
А может быть, это я все придумывал под свое настроение, будто Алексей Михайлович занят воспоминаниями? А на самом деле он думал о завтрашнем дне, о предстоящем разговоре с инженером Антоновым или о своих заводских делах.
Просто мне они не давали покоя, эти патроны, которые уж точно прахом рассыпаются в руках, только нажми посильнее, а все-таки идут за человеком всю жизнь! И напоминают ему, что не всегда бывают легкие победы и быстро достающиеся радости. И что настоящее горе начинается на земле тогда, когда кто-то первый не остановит пули.
Глава тринадцатая.
В ней снова берет слово Анна Николаевна и сообщает читателю о двух совершенно неожиданных визитах
Не знаю, я не могла бы объяснить точно, откуда у меня такое ощущение, но все последнее время мне казалось, будто у моих дверей осторожно скребется какая-то тоска, какая-то беда. Во всяком случае, недоброе предчувствие.
Может быть, я просто жалела Нину, Ленчика да и Виктора, в конце концов запутавшегося в этой истории с контрольной, с Милочкой, со своим отцом Антоновым-старшим?
Или, может быть, дело заключалось в том, что несправедливость довольно ощутимо расхаживала по нашему Первомайску то в образе золотоволосой девочки из моего класса, то в обличии уверенного в себе, веселого, размашистого, незаменимого специалиста Антонова-старшего.
Нет, наверное, важнее всего все-таки была моя ссора с Алексеем Михайловичем. После того вечера, когда я пыталась поговорить с ним насчет квартиры Сашеньки Селиной, мы только здоровались. Алексей Михайлович не прятал от меня глаз, но глядел как-то просительно, словно острая, но давняя боль точила ему уголок сердца и он хотел, чтоб я эту боль поняла. Для меня же имя ей было одно: желание покоя.
Алексей Михайлович ходил в магазин теперь не чаще, чем раньше, но мне казалось: бутылка с кефиром, зеленый хвостик петрушки и банка томатного сока и есть то главное, ради чего он живет. Может быть, если бы он покупал не кефир, а мясо, не томатный сок, а пиво, я злилась бы меньше.
И хотя до пенсии Алексею Михайловичу было еще добрых десять лет, мне казалось — он уже ушел на пенсию. Во всяком случае, по моему ведомству.
Он уже не был ни тверже, ни справедливее, ни мудрее меня. Он был просто старик из соседней квартиры. И никакие конники, никакая рыжая степь не вспоминались больше, не приходили мне на ум в связи с этим стариком. Не представляла я также сырого, туманного, хлюпающего леса, по которому идут люди в жестких, промерзших плащ-палатках, до крови рассекающих кожу своими жестяными складками. И в лагере рядом с тем последним плачущим ребенком на грязной, скользкой соломе я видела только Ивана Петровича Шагалова, больше никого.