Мбобо
Шрифт:
Строительство столь великолепных станций среди тьмы червоточных тоннелей, было подсознательным намеком на райское обустройство жизни — пусть под землей, на месте общепринятого ада. Иными словами, коммунизм строился в экспериментальных условиях, вдали от спутникового вражьего глаза, и в этом смысле смею утверждать, что лучший музей коммунизму и Советам — это московское метро, а один из тронных залов этого музея — станция «Сокол».
Так думал я в июньском безделии своего подземелья, отражая двумя пустыми глазницами изящную линию сопряжения двух клеверных листьев этой станции с третьим лепестком, уходящим в купол моего черепа…
Совершенно безотносительно к тому дню
А дело было так. В академии проводились межкурсовские соревнования по милицейскому троеборью: подтягиванию на турнике, стрельбе из пистолета и лыжному пробегу. Так вот по подтягиванию и стрельбе дяде Назару не было равных на курсе, но оказалось, что он никогда в жизни не стоял на лыжах. Но капитан их курса рассчитал, что если дядя Назар сделает все как надо в двух первых видах троеборья и просто заявится на дистанцию, то он принесет команде больше очков, чем самый завзятый лыжник. Тогда дядя Назар взял ручку и листок бумаги, чтобы подсчитать, сколько времени он затратит, если просто возьмет лыжи под мышки и пробежит эти злополучные 5 километров трусцой. Не больше часа! «Так это и есть зачетное время!» — воскликнул капитан, и на том порешили.
На следующий день до обеда дядя Назар проблистал и на турнике, и в стрелковом тире, а после обеда их отправили с «Войковской» на «Водный стадион», где по заледеневшему каналу и была проложена лыжня. Участники забега переоделись в раздевалке, особо их просили пододеть что-нибудь вокруг паха, чтобы не отморозить свое «мужское достоинство» (такое, как заметил дядя Назар, оказывается, случается часто), и позвали к реке на старт.
Дядя Назар попробовал встать на лыжи, копируя других, и, знаете, получилось: ноги не разъехались враскорячку, лыжи не наехали одна на другую. Правда, снег налип на них очень скоро, но дядя Назар подумал, что на ходу лыжи разойдутся. Все предвещало успех.
«На старт!» — раздался хлопок выстрела, и лыжники рванули к той заветной лыжне. Рванул и дядя Назар, но тут-то и начались те самые закавыки: то лыжа вдруг наедет на лыжу, то ноги расползлись враскорячку, то собственные палки спотыкаются то о лыжи, то о ноги, то друг о друга. Тогда дядя Назар сбросил крепление, взял лыжи под мышки и бодро зашагал по притоптанному снегу. Шаг был скорый, но лишь дошел он до лыжни, как стал проваливаться в снег. Причем нога разом, с кряком, уходила в снег по колено, и когда он пытался ее вытащить, другая с такой же неистовостью погружалась по соседству. Дядя Назар сообразил, что надо опираться на лыжу, и кое-как выбрался на наст, чтобы снова нацепить крепления на ботинки, кое-как, с трудом балансируя, встать в полный рост и попытаться осторожно — на полшага — заскользить одной лыжей. Так. Теперь перенести центр тяжести на нее и сделать то же самое с другой лыжей.
Так, полшага за полшагом, дядя Назар пробирался по лыжне. Лыжники давно уже исчезли из виду, как и исчезли и судьи — размориться кофейком на рассчитанный срок, и одинокий дядя Назар шел навстречу пронизывающему ветру по белоснежной пустыне Водного стадиона.
Долго ли, коротко он шел, но вскоре стали показываться один за другим участники пробега, идущие уже в обратную сторону. «Далеко еще до поворота?» — спросил дядя Назар замороженным ртом своего однокурсника. «Километра два.» — бросил тот. К чести дяди Назара, он не срезал на полпути, а честно отбарабанил до самого поворотного флага, но к тому времени уже твердо установились синие, долгие, зимние сумерки, и дядя Назар то ли с новым подъемом, то ли от бязни остаться на лыжне на ночь бодро ринулся в обратный путь.
К обратному пути он уже кое-как стоял на лыжах, и даже когда одна из лыж делала накат длиннее шага, умудрялся устоять на ней, задирая над снегом,
Разумеется, на финише никого не было. Но никого не было и в раздевалке, где после душа и пивка все уже разошлись. Правда, судья оставил записку в двери с инструкцией, как запереть эту самую дверь и где оставить ключи. Кто-то из доброхотливых сокурсников оставил свою недопитую бутылку «Жигулевского», но дядя Назар был хорош и без того. У него хватило сил лишь переодеться. И только сидя на скамейке в метро «Водный стадион» и не зная, в какую сторону ехать, дядя Назар ощутил вновь, что он жив и что он в Москве.
Вот и сейчас, проезжая мимо этой станции, которую я всегда преждевременно путаю с «Речным вокзалом», где мы сейчас остановились на минуту, я выглянул в открытые двери, в промежуток между деревянного цвета колонн, где как будто проложена долгая лыжня посредине — нету ли там идущего или сидящего, но как бы то ни было — оставленного и покинутого дяди Назара, которого я всегда доселе считал ахалтекинским жеребцом.
Есть какая-то невсамделишность, незаправдышность даже в самом жарком московском лете. Зелень листьев и травы какая-то вялая, с отстветом лесных прохладных болот, а оттого и тени под слегка увялыми липами нечеткие, как будто бы и солнце всего лишь притворяется, а на самом деле, не то чтобы выжечь — тени четко навести не может. Жар его остается где-то высоко и далеко, наверху и побоку, земли же под болотистыми деревьями достигает лишь весело-унылый свет. Особенно же эту притворность московского лета осознаешь на настоящем юге — июльском Коктебеле, августовской Пицунде — моих солнечных Африках, куда дядя Глеб брал меня как сироту на бесплатную путевку от доброхотливой Ады Ефимовны из Литфонда, которая до сих пор помнила мою маму — Москву.
Уж там солнце светило без подделок, так, что кожа моя начинала звенеть, как на раскаленном барабане.
— Мбобо, — говорил мне дядя Глеб, забывая, что до сих пор я был для него «братцем Пушкиным», — Мбобо, — называл он меня любезным прозвищем, оставшимся в наследство от мамы, — Мбобо, ты теперь настоящий негритенок! Убей меня, но все эти старперы опишут тебя в своих книгах! — Лежа на раскаленном пицундовском песке вперемешку с галькой, он обводил рукой все побережье: — Все, все!
Я ведь говорил вам, что хоть и звали меня по метрике Кириллом, но мама сызмальства называла меня Мбобо — за толстые губы, за цвет кожи, за некую прирожденную гундосость, а потому в своем восприятии я был куда более Мбобо, нежели Кириллом, и когда кто-то называл меня Кириллом, мне казалось, что человек решил меня подразнить.
Все пицундовские знаменитости — и Фазиль Искандер, и Анатолий Приставкин, и братья Чиладзе, и еще бог весть кто — знали меня как Мбобо. Правда, Тамаз Чиладзе обращался ко мне чинно на «вы» и величал Мбобо Глебовичем. Между нами, я бы предпочел или просто Мбобо, или же Кирилла Глебовича, но перечить старшему было неприлично, тем более что именно они — братья Чиладзе вместе с Нодаром Хундадзе вывезли нас однажды местным автобусом в Черкесское ущелье на винопитие.
Ах, эта дорога, уходящая змеей вверх по ущелью, — едва помещаются колеса автобуса — с одной стороны стена горы, покрытой лесом, а с другой — обрыв, на дне которого шумит и бурлит речка. Как будто бы все кавказские стихи и Пушкина, и Лермонтова, как струи Арагвы и Куры, сплелись здесь воедино, и к ним прицепили еще маленький автобусик, ползущий жучком все выше и выше. В конце концов, за каким-то поворотом открылась лощина, а в ней хозяйство с домиком лесника, и мы со всего разгону въехали в этот зеленый лесной двор, и жужжащий мотор заглох. В оглушающей тишине нас встретил одиноко-шумный и праздный на всех грузин-лесник и тут же повел за огромный деревянный стол, стоявший перед его срубом в пестрой тени лесного орешника.