Меченосцы
Шрифт:
Рыцарь де Лорш преклонил колено сперва перед княгиней, потом перед Данусей, а затем встал и стоял молча, одетый в торжественную броню, по изгибам которой пробегали красные отсветы огня, стоял высокий, неподвижный, как бы пораженный восторгом, ибо и ему эта белая девушка в венке бессмертников показалась каким-то ангелом, виденным на окне готического собора.
Но ксендз уже поставил ее у постели Збышки и, набросив им на руки епитрахиль, начал обряд. По доброму лицу княгини катились слеза за слезой, но в душе она в эту минуту не чувствовала тревоги, потому что она думала, что поступает хорошо, соединяя этих двух прекрасных и невинных детей. Де Лорш во второй
— Радуйтесь теперь, потому что она уж твоя, а ты ее.
Тогда Збышко протянул свою здоровую руку Данусе, а она обняла его ручонками за шею, и некоторое время слышно было, как они повторяли друг другу, прижав губы к губам:
— Ты моя, Дануся…
— Ты мой, Збышко…
Но Збышко тотчас же ослабел, потому что волнения были ему не по силам, и, упав на подушки, стал тяжело дышать. Однако он не впал в забытье, не перестал улыбаться Данусе, которая вытирала его лицо, покрытое холодным потом, даже не перестал повторять: "Ты моя, Дануся", в ответ на что она каждый раз наклоняла белокурую свою голову. Зрелище это окончательно растрогало рыцаря де Лорша, и он объявил, что ни в одной стране не приходилось ему видеть сердец столь чувствительных, а потому он торжественно клянется, что готов сразиться в конном или пешем поединке с любым рыцарем, чернокнижником или драконом, который посмел бы чинить препятствия их счастью. И он в самом деле поклялся в этом тотчас же на крестообразной рукоятке мизерикордии, т. е. маленького меча, служившего рыцарям для добивания раненых. Княгиня и отец Вышонок призваны были в свидетели этой клятвы.
Но княгиня, не понимая свадьбы без какого-нибудь веселья, принесла вина — и они стали пить его. Ночные часы протекали один за другим. Збышко, поборов свою слабость, снова прижал к себе Данусю и сказал:
— Если Господь Бог отдал тебя мне, никто тебя у меня не отнимет, но мне жаль, что ты уезжаешь, моя ненаглядная.
— Мы с отцом приедем в Цеханов, — отвечала Дануся.
— Только бы на тебя хворь какая-нибудь не напала или еще что-нибудь. Спаси тебя Господи от несчастья… Ты должна ехать в Спыхов, я знаю. Господа Бога да милосердную госпожу надо благодарить за то, что ты уже моя: брака никакая человеческая сила не расторгнет.
Но так как венчание это совершилось ночью и так как сейчас же после него должна была наступить разлука, то временами какая-то странная печаль охватывала не только Збышку, но и всех. Разговор обрывался. Время от времени огонь в камине ослабевал, и лица погружались во мрак. Тогда ксендз Вышонок бросал на уголья новые полена, а когда в трубе что-то жалобно застонало, как часто бывает от свежих дров, он говорил:
— Душа нераскаянная, чего ты хочешь?
Отвечали ему сверчки, а потом вспыхивающий ярче огонь, извлекавший из мрака бессонные лица присутствующих, отражавшийся в латах рыцаря де Лорша и озарявший белое платьице и венок из бессмертников на голове Дануси.
Собаки на дворе снова стали лаять в сторону леса, таким лаем, точно чуяли волков.
И по мере того, как протекали ночные часы, все чаще воцарялось молчание, и наконец княгиня сказала:
— Боже мой! Так ли должно быть после свадьбы? Лучше бы идти спать,
Дануся, которая чувствовала усталость и которую клонило ко сну, рада была хоть чем-нибудь развлечься; поэтому она сбегала за лютней и, вернувшись с ней, села у постели Збышки.
— Что играть? — спросила она.
— Что, — сказала княгиня, — что же, как не ту песню, которую ты пела в Тынце, когда Збышко увидел тебя в первый раз.
— Ах, помню и не забуду до смерти, — сказал Збышко. — Чуть, бывало, услышу где-нибудь это, так и потекут у меня из глаз слезы.
— Так я спою, — сказала Дануся.
И она заиграла на лютне, а потом, вскинув по обыкновению головку кверху, запела.
Но вдруг голос ее оборвался, губы задрожали, а из-под сомкнутых век слезы помимо ее воли потекли по щекам. Некоторое время она старалась не выпустить их из-под век, но не могла, и под конец откровенно расплакалась, точь-в-точь, как тогда, когда в последний раз пела эту песню для Збышки в краковской тюрьме.
— Дануся! Что с тобой, Дануся? — спросил Збышко.
— Что ты плачешь? Какая же это свадьба? — воскликнула княгиня. — Чего?
— Не знаю, — рыдая отвечала Дануся, — так мне грустно… так жаль… Збышку и вас…
Все взволновались и стали ее утешать, уверять, что отъезд этот ненадолго и что, наверно, еще к Рождеству они с Юрандом приедут в Цеханов. Збышко снова обнял ее рукой, прижал к груди и поцелуями утирал с ее глаз слезы. Но тяжелое чувство осталось в сердцах у всех, и в этом тяжелом чувстве пробегали у них ночные часы.
Вдруг на дворе раздался звук, такой пронзительный и внезапный, что все вздрогнули. Княгиня, вскочив со скамьи, воскликнула:
— Ох, боже мой! Да это заскрипел на колодце журавль. Лошадей поят.
А ксендз Вышонок посмотрел в окно, в котором стеклянные кусочки становились серыми, и проговорил:
— Ночь уже бледнеет и наступает день. Ave Maria, gratias plena… [33]
Потом он вышел из комнаты и, вернувшись через несколько времени, сказал:
33
Богородица, дева, радуйся (лат.).
— Светает, хотя день будет пасмурный. Это люди Юранда поят лошадей. Пора тебе в дорогу, бедняжка…
При этих словах и княгиня, и Дануся громко заплакали и обе вместе со Збышкой стали причитать, как причитают простые люди, когда им приходится расставаться, т. е. так, что было в этом причитании что-то похожее на обряд; вместе с тем это был не то плач, не то пение, выливающееся из простых душ по такой же естественной причине, как из глаз льются слезы.
Но Збышко в последний раз прижал Данусю к груди и держал ее долго, до тех пор, пока у него хватило дыхания и пока княгиня не оторвала ее от него, чтобы переодеть ее на дорогу.
Между тем рассвело совершенно. Все во дворце проснулись и стали приниматься за дела. К Збышке вошел чех, оруженосец, узнать о его здоровье и спросить, не будет ли приказаний.
— Придвинь постель к окну, — сказал ему рыцарь.
Чех с легкостью придвинул постель к окну, но удивился, когда Збышко велел ему отворить окно; однако он послушался этого приказания и только накрыл своего господина собственным кожухом, потому что на дворе было холодно, хоть и пасмурно, и шел мягкий, густой снег.