Мемуары
Шрифт:
/Месье Фуке в Бастилии./ Я совсем ненадолго задержался в Анжере вместе с моим пленником, и когда Двор отдал мне приказ препроводить его в Венсенн, я поместил его в главную башню замка, где содержатся Государственные преступники. Ла Феронней, кто был там Лейтенантом Короля под началом Герцога де Мазарини, и кто был одарен этим Комендантством, точно так же, как и множеством других, благодаря своей жене, бросил на меня заботу о дверях, и я доверил их охрану мушкетерам. Я расположил Кордегардию перед комнатой пленника, а так как я знал, что Месье де Бофор и Коадъютор сбежали из этой тюрьмы, я приказал еще и уложить там двух мушкетеров, дабы они, один за другим, не спускали с него глаз в течение ночи. Он не мог ускользнуть в такой манере, и Король держал его там, пока не выбрал Комиссаров для рассмотрения его дела в суде; я получил приказ, когда они были назначены, перевезти его в Бастилию.
Бемо совсем недурно обделывал там свои дела с тех пор, как был там Комендантом. Так как аппетит приходит обычно во время еды, он уже подготавливал огромное состояние, какое составил там позже, и грезил о титулах, что будут настолько же помпезными, насколько его сокровища будут громадными.
/Благородство Месье де Бемо./ Существовал в провинции один дом, носивший его имя, и он очень хотел сделаться ему родственником. Он не мог доказать свое происхождение, разве что со стороны Адама и Евы, если только ради приближения к нашему времени он не обратился бы к Ною, от кого уже он наверняка происходил, точно так же,
Прибыв в Бастилию, я показал мои приказы Бемо, дабы он распорядился открыть мне ворота.
/Бемо беспокоится и печалится./ Они совершенно не понравились ему по двум резонам; во-первых, он не должен был иметь никакого надзора над моим пленником, а главное — я привел ему туда малых, будто специально подобранных поближе ласкать Мадам де Бемо, если она соизволит им позволить это делать. Не существовало никакого подбородочника, когда бы даже он был двойным и еще более громадным, чем тот, что она носила, непроницаемого для их неутолимого аппетита. Все это были люди от девятнадцати до двадцати лет, то есть, чудесного возраста для служения Дамам, особенно когда они и не просят ничего иного, как перейти к делу. Хорошо еще, что ему оставили заботу о кухне; сто франков, предоставленные Суперинтенданту на ежедневные расходы, быть может, и утешили бы его за все остальное; но так как это мне надлежало его кормить, от страха, как бы ему не предъявили какой-нибудь иск за скудное питание, Бемо настолько загрустил в течение нескольких дней, что я почти уверился, будто он просто помрет от горя. Между тем, отобранные Комиссары собрались в Арсенале, и всему этому дали наименование Палаты Правосудия. Они были извлечены из множества Трибуналов, одни из одной провинции, другие из другой, как если бы в настоящее время стоял вопрос о суде над человеком, обворовавшим все Королевство, и потребовались люди ото всего Королевства, дабы его осудить.
/Злосчастие финансистов…/ Король придал также власть этой Палате производить процессы над сторонниками, кого пожелали уничтожить из-за негодования населения, которое они жутко грабили, тогда как длилась война; а также они скопили несметные богатства; в том роде, что их расходами они вгоняли в стыд самих Принцев крови. Некоторые из них, предвидя эту бурю, не были столь безумны, чтобы поместить все, чем они владели, в замки, должности или Дворцы в Париже, как поступила большая их часть. Они, напротив, все их достояние вложили в добрые заемные письма; и так как они не были привязаны любовью к вещам, что сковывает обычно все вплоть до свободы человека, они удалились прочь из Королевства. Месье Кольбер начал принимать на себя заботу обо всем в тот же час, как был арестован Месье Фуке, и так как он происходил из довольно доброго семейства Горожан и имел родственников в Магистратуре, он большую их часть выдвинул в новую Палату, какую сам же недавно и сформировал. Он надеялся снискать себе этим честь и заставить их в то же время делать все, что он пожелает; честь в том смысле, в каком она начинает проявляться на мировой сцене; он прекрасно догадывался, что первое, чему найдут возражения в нем, как и на самом деле это не замедлило случиться, будет низменность его происхождения; повиновение в том смысле, что они будут опасаться, если воспротивятся его воле, как бы после их отбора на тот пост, до какого он их возвысил, он бы не спустил их с позором вниз, как недостойных его покровительства.
/… или — как Великий Король оплачивает свои долги./ Те среди сторонников, кто удалились в иноземные страны, оказались самыми мудрыми. Все, что с ними смогли сделать, это совершить над ними процессы заочно. Многие были приговорены к повешению их изображений, что и на самом деле было исполнено. Однако, так как требовали не столько смерти грешника, сколько его денег, удовлетворились наложением подати на тех, кто были до того безумны, что позволили себя взять; но это были такие высокие суммы, что хотя и каждый из них обладал добром на несколько миллионов, а кроме всего прочего они еще ссылались на то, что им были должны невероятные суммы от имени Его Величества, им намного недоставало средств для уплаты их подати. Такой-то был обложен податью в девять миллионов, другие — в восемь, еще другие — в семь, а те, у кого требовали всего лишь две или три сотни тысяч экю, рассматривались Палатой, как предметы, недостойные ее гнева. Многие так и сгнили в тюрьме из-за невозможности заплатить их подать или, может быть, из-за отсутствия на это их доброй воли.
Король вот так одним ударом расплатился со всеми своими долгами; такому примеру дворянство, истощенное войной, очень бы хотело суметь последовать; но как раз это-то и было тем более запрещено, что начало великого могущества Короля означало уменьшение их собственного. Месье ле Телье с большим сожалением наблюдал за возвышением Месье Кольбера, кому Король отдал, но под другим титулом, не как Суперинтенданту, должность, какой обладал Месье Фуке. Он был сделан Генеральным Контролером Финансов, заверив Короля, что Его Величество сам будет своим собственным Суперинтендантом. Его Величество любил его умеренность, тогда как, во всяком случае, у него одного было больше могущества, чем могла бы иметь дюжина Суперинтендантов вместе взятая.
/Защита узника./ Мадам Фуке, кто на протяжении удачи своего мужа была самой великолепной женщиной света, не уподобилась ее родственнице, бросившей своего
В то время, как подготавливали процесс, Аббат Фуке, чья душа стала еще более непоседливой с тех пор, как его изгнали от Двора, несколько раз инкогнито являлся в Париж. Месье Кольбер об этом прослышал и решился его там поймать в ловушку. Он и не просил ничего лучшего, как получить предлог для преследования всего семейства, хотя он был далек от ненависти к этому Аббату; он должен был скорее его любить. Ведь это он, в самом деле, дал возможность порождению величия нового Министра теми сказками, какие сочинял о собственном брате. Месье Кардинал заботливо сохранял эти сказки и не преминул внушить Королю, что если брат говорил такое против своего же брата, значит, он что-то об этом знал, поскольку ему должно было все быть известно лучше, чем кому бы то ни было. Это произвело впечатление на сознание Его Величества, тем более, что к нескольким выдумкам там была приплетена и кое-какая правда. Кольбер, кто и не просил ничего лучшего, как показать Королю, что дух мятежа был свойственен этому семейству, тотчас же отправил курьера в Аваллон, маленький городок в Бургундии, дабы узнать, правда ли, что Аббат оттуда отлучался или же его и по сей день там нет. Здесь как раз и было место его изгнания; правда, оно уже менялось два или три раза, поскольку он постоянно просил о чем-нибудь поближе к Парижу, дабы не быть принужденным бегать из такого далека, когда он пожелает там побывать. Аббат остерегался трубить в фанфары, когда он намеревался предпринять такой вояж. Совсем напротив, он тщательно скрывался, потому как ему было небезызвестно, что когда хотят погубить человека, не стесняются наблюдать за всеми его демаршами. Он принимал даже самые надежные меры, какие только мог, дабы и жители Аваллона тоже этому всегда верили; а так как не было еще изобретено наилучших, как прикинуться больным, он укладывал своего камердинера в постель, как если бы это был он сам, затем посылал искать врача за три или четыре лье оттуда, будто бы он и действительно заболел.
/Аббат сходит с ума./ Это ему уже удавалось три или четыре раза. Врач, совершенно его не знавший, легко принимал его камердинера за него самого, особенно потому, как они были примерно одного возраста, а тот слышал от аббата, сколько ему лет. Он обманывался еще точно так же просто и по поводу его болезни, поскольку был скорее врачом по званию, чем на самом деле, какими являются почти все медики в провинции и даже множество в Париже. Старшины города желали поначалу ходить навещать этого мнимого больного, в знак признательности за несколько добрых застолий, данных им Аббатом, но двери для них предпочитали не открывать, потому как они знали мэтра гораздо лучше, чем врач, и им ничего бы не стоило заметить надувательство. Между тем, дабы они не находили этого столь странным, что он велит закрывать перед ними двери, мнимый больной с первого же раза начал жаловаться, будто бы у него появились некие головокружения. Эти бедные Бургундцы приняли все это за чистую монету, в том роде, что они приговаривали на ухо один другому, якобы у Аббата как раз такая физиономия, что он вскоре совсем рехнется.
Он имел к этому достаточно естественное предрасположение, а то, что он натворил против своего брата, было тому добрым знаком. Все это распространилось затем по провинции, а оттуда и по Парижу, где поверили в это тем более легко, что знали, насколько неохотно терпел он свое изгнание. Так как он привык быть влюбленным двенадцать месяцев в году, горе оставаться в удалении от его любовниц уже заставляло его несколько раз бранить приказ, вынуждавший его терять время в паршивой дыре, тогда как он мог бы употребить его более приятно в других местах. Итак, каждый был вот так предупрежден, будто бы он еще более болен, чем об этом говорили; и едва курьер прибыл в Аваллон, как его поприветствовали этой новостью на постоялом дворе, где он только что успел спешиться. Когда же он спросил у хозяина, кого он пригласил выпить вместе с ним, как Аббат себя чувствует, и не правда ли, якобы он уехал в Париж, как ходят слухи по дороге, хозяин ответил ему, что все, болтавшие про эту новость, видимо, делали это, лишь бы поберечь его честь; он был абсолютно не в состоянии ехать в Париж, по крайней мере, если не позаботились его туда отвезти, чтобы упрятать в один из маленьких домов для помешанных. Он объяснил в то же время курьеру, что он этим хотел сказать, так что тот, поверив ему на слово, передохнув часок-другой, ускакал назад. Он доложил эту новость Месье Кольберу, точно так, как она ему была рассказана; и этот Министр, оказавшись таким же легковерным, как и тот, был просто счастлив, что она распространялась в свете, потому как он торжествовал, по его мнению, когда говорили что-либо неблагоприятное о семействе Суперинтенданта. Он даже сказал об этом Эрвару, кто был Контролером Финансов до него, но с гораздо более ограниченными полномочиями, чем у него, поскольку все его функции соответствовали названию, какое носила его должность, тогда как быть Контролером Финансов в настоящее время, в той манере, в какой был им этот Министр, означало намного меньше контролировать то, что делал его вышестоящий, но скорее распоряжаться всеми делами с абсолютной властью. Правда, он отдавал отчет Королю о своем управлении; но когда бы даже этот молодой Принц, начинавший любить свои удовольствия, был бы достаточно ловок, чтобы распознать, был ли его счет точен или же нет, все равно, сказать по правде, Месье Кольбер сделался тем, что всегда называлось Суперинтендантом, а Его Величество, самое большее, тем, что должно было называться Генеральным Контролером Финансов. Как бы там ни было, когда Месье Кольбер рассказал Эрвару то, о чем я говорил, тот ему ответил, что не знает, кто ему поведал эту новость, но только она была одной из самых ненадежных, и вправду, если он полагает, что быть сумасшедшим — это значит не подчиняться Двору и не думать ни о чем, кроме смеха, тогда как должно было бы задуматься о том, как поплакать, тогда он согласен с ним, что Аббат Фуке был одним из самых великих безумцев на свете; но если это о другом роде помешательства ему угодно было говорить, из-за какого обычно запирают людей в маленькие дома, тогда он найдет за лучшее ему сказать, что ему следовало бы пересмотреть свое обвинение. Кроме того, он сказал бы ему, что никогда еще Аббат не был столь мудр, как в настоящий момент; и прекрасный признак того, что вместо демонстраций в свое удовольствие собственных безумств, как он делал до опалы своего брата, он принялся теперь с величайшей заботой их скрывать.