«Между Индией и Гегелем»: Творчество Бориса Поплавского в компаративной перспективе
Шрифт:
Вряд ли случайно, что Аполлон выбрал именно эту газету, в названии которой есть слово «полдень»; действительно, хотя Безобразов и ассоциируется с Левиафаном, а его первая встреча с Васенькой происходит на воде (Безобразов неподвижно сидит в лодке на реке), в целом он характеризуется не как демон темных водных глубин, а как полуденный солнечный демон, солнечный гений, который «по учению древних, просыпается ровно в полдень — Меридианус-Даемон — и славит вечное совершенство солнечного движения» ( Аполлон Безобразов, 141). В статье «О смерти и жалости в „Числах“» Поплавский вновь связывает демоническое начало с солнечным светом: «Античный историк говорит, что в Антиохии золотая статуя Аполлона ровно в полдень пела о смерти. Он называет это солнечное жало гибели „meridianus daemon“, „демон полдня“, который на вершине счастья и красоты поражает в сердце древнего человека» ( Неизданное, 262–263) [253] . Основной модус бытия Безобразова — это оцепенение,
253
В. Н. Топоров, анализируя стихотворение Блока «Русский бред», напоминает, что архаичный Аполлон хранит «следы связи с хтонической тьмой и стихией хаоса <…> В блоковское время о былой („предисторической“) хтоничности Аполлона, сумевшего переработать себя в бога света, гармонии, поэзии, не знали. Но Блок знал, что аполлоновское „только завеса, скрывающая царство Диониса“ (Ницше)» (Из истории петербургского аполлинизма: его золотые дни и его крушение. М.: ОГИ, 2004. С. 21, 27).
Это мы с Зевсом, сидя на плоскодонной лодке, вертели колеса воздушного насоса и следили, опрокинувшись, как он отдалялся по железной лестнице, достигал дна и то медленно шел, то останавливался в необъяснимом раздумье, как будто мечтал. И все-таки ему удалось извлечь со дна бронзовую фигуру какого-то неизвестного героя с глазами из драгоценного стеклянного сплава и во фригийской шапочке, сходство коего с Митрой давало совершенно новый смысл существованию подземелий ( Аполлон Безобразов, 143).
Интересно, что в начале 1930-х годов феномен «страха полдня» привлек внимание друга Д. Хармса философа Леонида Липавского. В эссе «Исследование ужаса» он так описал ощущения человека в жаркий летний полдень:
Есть особый страх послеполуденных часов, когда яркость, тишина и зной приближаются к пределу, когда Пан играет на дудке, когда день достигает своего полного накала. <…> Вдруг предчувствие непоправимого несчастья охватывает вас: время готовится остановиться. День наливается для вас свинцом. Каталепсия времени! Мир стоит перед вами как сжатая судорогой мышца, как — остолбеневший от напряжения зрачок. Боже мой, какая запустелая неподвижность, какое мертвое цветение кругом! Птица летит в небе, и с ужасом вы замечаете: полет ее неподвижен. Стрекоза схватила мушку и отгрызает ей голову; и обе они, и стрекоза и мошка, совершенно неподвижны. Как же я не замечал до сих пор, что в мире ничего не происходит и не может произойти, он был таким и прежде и будет во веки веков. И даже нет ни сейчас, ни прежде, ни — во веки веков [254] .
254
«…Сборище друзей, оставленных судьбою». Т. 1. С. 78. Ср. у Рембо в «Детстве» («Озарения»): «Тропинки жестки. Холмики покрываются дроком. Воздух неподвижен. Как далеки птицы и родники! Это не что иное, как конец света, при движении вперед» («Les sentiers sont ^apres. Les monticules se couvrent de gen^ets. L'air est immobile. Que les oiseaux et les sources sont loin! Ce ne peut ^etre que la fin du monde, en avancant» (Oeuvres. P. 257)).
Примечательно, что Безобразов особенно «любил отбивать полдень и говорил, что это самая счастливая минута его дня. Он делал это очень медленно, закрывая глаза после каждого удара, ибо верил, что в полдень мир становится совершенным и близок уже к исчезновению» ( Аполлон Безобразов, 143). Мир близок к исчезновению, но парадоксальным образом не исчезает, как бы зависнув на границе бытия и небытия.
Липавский объясняет этот феномен остановки времени тем, что мир как бы сливается в нечто неразделимое, «в нем нет разнокачественности и, следовательно, времени, невозможно существовать индивидуальности». Отсюда возникает особая тоска южных стран, где «природа чрезмерно сильна и жизнь удивительно бесстыдна, так человек теряется в ней и готов плакать от отчаяния! Не за нее ли платят двойной оклад отправляющимся служить в колонии, но и это не помогает, они так быстро теряют желание жить, погружаются и гибнут». По мнению Липавского, тропической тоской объясняется истерическое поведение людей с юга:
…в припадках пляски или судорожного бега, когда человек бежит не останавливаясь с ножом в руке, — он хочет как бы разрезать, вспороть непрерывность мира, — бежит, убивая все на пути, пока его не убьют самого или изо рта у него не хлынет кровавая пена [255] .
Характерно, что пассажиры и команда «Инфлексибля», оказавшись на экваторе, ведут себя именно так, как описал Липавский, и хотя до убийства не доходит, всех охватывает истерическое веселье, похожее на настоящее безумие:
255
Там же. С. 79.
А вокруг пели и танцевали полуголые свидетели, ибо в эту ночь мы перешли экватор, и по традиции не должно было быть на судне ни одного трезвого.
Кто-то таскал нас, целовал, икал и кричал нам в лицо. Кто-то плакал пьяными слезами и внимательно мочеиспускал прямо на палубу, широко расставив ноги. В то время как очень медленно, почти останавливаясь, «Инфлексибль» скользил с потухающими котлами. И над ним высоко носились во мраке, скрещиваясь и разбегаясь, алкоголические лучи четырех наших прожекторов ( Неизданное, 372) [256] .
256
Ср. в «Пьяном корабле»: «Plus douce qu'aux enfants la chair des pommes sures, / L'eau verte p'en'etra ma coque de sapin / Et des taches de vins bleus et des vomissures / Me lava, dispersant gouvernail et grappin» (Oeuvres. P. 128). В переводе Набокова: «Вкусней, чем мальчику плоть яблока сырая, / вошла в еловый трюм зеленая вода, / меня от пятен вин и рвоты очищая / и унося мой руль и якорь навсегда» (Стихотворения. С. 387).
Вся сцена разворачивается в открытом море, в пространстве, в котором человек чувствует себя незащищенным и незащищенным прежде всего от Бога, чье невидимое, но от этого еще более явное присутствие ощущается им как угроза его собственной личности, растворяющейся в вечном становлении «мирового бывания». Для того чтобы вступить на путь деиндивидуации, необязательно, конечно, оказаться в море, однако недаром Поплавский подчеркивает в «Домой с небес», что особую остроту этому переживанию сообщает именно открытость пространства [257] , а также насыщенность его зноем, огнем:
257
Липавский говорит в данной связи о тоске «однообразного фона»: «Боязнью безындивидуальности объясняется также неприязнь к открытым сплошным пространствам: однообразным водным или снежным пустыням, большим оголенным горам, степи без цветов, синему или белому небу, слишком насыщенному солнцем пейзажу» (Исследование ужаса. С. 79).
…на белое небо больно смотреть и тяжелая потная духота давит сердце. Опять ты в открытом море, в открытой пустыне, под открытым небом, закрытым белыми облаками, в нестерпимой, непрестанной очевидности Бога и греха. И нет сил не верить, сомневаться, счастливо отчаиваться, табаком дыша, успокоиться в дневном синема. Весь сияющий горизонт занят Богом, и в каждой мелочи, в каждой потной твари он снова тут как тут. Глаза смеркаются, и нет никакой тени нигде, ибо нет дома моего, а есть история, вечность, апокалипсис; нет души, нет личности, нет я, нет моего, а только от неба до земли огненный водопад мирового бывания, становления, исчезновения, где и Катя, и Таня, и я, и Аполлон — только тени, лица и загадочные фигуры (Домой с небес, 330).
Атмосфера адской жары, в которую погружаются покинувшие Европу путешественники, неизбежным образом актуализирует теологическую проблематику, провоцируя Васеньку и Аполлона на спор о природе Христа и о его ответственности за мировое зло. Спор начинается с того, что захмелевший Васенька, не в силах выдержать «раскаленную меланхолию путешествия» ( Неизданное, 370), обвиняет Безобразова в том, что морской поход на юг является его инициативой:
— Слушайте, Безобразов, — вдруг прорвало меня, — разве вы не знаете, что настанет день и мы закуем вас в кандалы и спустим в угольную яму. Мы повернем корабль к цивилизованной стране. Мы очнемся от вас. Мы будем работать, ходить в кинематограф, жить, наконец, мы съедим укротителя ( Неизданное, 371).
Васеньке, как и Олегу, хотелось бы «успокоиться в дневном синема», он, говоря словами Рембо, «сожалеет о Европе с ее старыми парапетами»:
Moi qui tremblais, sentant geindre `a cinquante lieues Le rut des B'eh'emots [258] et les Maelstroms [259] 'epais, Fileur 'cternel des immobilit'es bleues, Je regrette l'Europe aux anciens parapets! [260] .258
Книга Иова 40: 10–19.
259
Реминисценция из По («Низвержение в Мальстрем»).
260
Rimbaud A.Oeuvres. Р. 130. «Я, трепетавший так, когда был слышен топот / Мальстромов вдалеке и Бегемотов бег, / паломник в синеве недвижной, — о Европа, / твой древний парапет запомнил я навек!» ( Набоков В.Стихотворения. С. 389).