Между жизнью и смертью
Шрифт:
– Смотрите, фокус покажу, сейчас рубаха сама ходуном будет ходить.
И в самом деле, задвигалась рубаха, точно была живая. Это "шестиногие фашисты" шевелили ее. Тяжело и неловко говорить об этом, но и умолчать нельзя. Фашисты отдали нас вшам на съедение. Надо думать, они рассчитывали, что вместе со вшами придет и повальная эпидемия.
И эпидемия действительно въехала в лагерь верхом на "шестиногом фашисте". Сыпной тиф на глазах распространялся среди пленных. Число умирающих росло. Смерть прочла над нами еще один приговор. Каждый ходил, со дня на день ожидая
Некоторые из нас пали духом.
– Может, и на фронте бы убило, а уж тут-то наверняка не выживешь, решали они, заранее отказывались от баланды и умирали еще до тифа, распухая от голода. Нужна была немедленная помощь, чтобы спасти людей от повальной гибели.
Но кто нам мог помочь?
Жители Борисова, узнав о положении в лагере, пришли к коменданту с просьбой разрешить им помочь пленным.
Комендант отказал горожанам. Те попросили разрешения передать за колючую проволоку свои последние запасы съестного. Комендант отказал и в этом...
Народы мира давно осудили нацистов. Многие из них понесли заслуженную кару, и гнусные имена их не прозвучат больше из человеческих уст. Но человечество не вправе и через сотни лет забыть те страдания, в которые гитлеризм вверг миллионы людей. Позор свершенных ими преступлений не смыть даже реке времени...
Близилась середина зимы. Дни стали длиннее. Солнце поднималось выше. В обед возле окон чувствовалось тепло.
Пленные, собравшись к окнам, до вечера сидят под солнцем. Лица их желтеют, точно осенние листья. Сквозь кожу проглядывают тоненькие прожилки. Борода и усы топорщатся, как ежовые иглы. Скулы, кажется, вот-вот проткнут истончавшую кожу и выступят наружу. Люди напоминают обескровленные мумии, по которым и через тысячу лет можно было бы представить все, что они перенесли.
Сегодня из нашего барака опять вынесли десять трупов. Сыпняк разыгрывается. Редко кто по баракам не болеет этой страшной болезнью. На долгие годы я запомню, как люди падали прямо во дворе лагеря и тут же умирали. Иногда они валялись там суток по двое. Трудно было сохранить надежду выйти живым из этого царства смерти.
Комендант лагеря прекрасно знал, что тиф уже унес за ворота тысячи военнопленных, и начал принимать "срочные меры". У лагерных ворот появились солдаты с топорами и молотками в руках. Они заново укрепили ворота, подновили проволочные заграждения, просунули из-за ограды в лагерь длинные деревянные желоба, отгородили их колючей проволокой и для доступа к ним сделали калитку.
Это не предвещало для нас ничего доброго. "Что они опять собираются делать?" - раздумывали мы.
Все выяснилось лишь к вечеру. Над воротами и по углам лагерного двора были выставлены щиты с надписями: "Карантин". Они напоминали огромные кресты на погосте.
С этого дня и репу со свеклой, и воду для баланды нам подавали только по желобам. В лагерь уже никто не входил и никто из него не выходил. Отсюда оставалась одна дорога - на кладбище.
"КАКОЕ ЭТО СТОЛЕТИЕ?"
Наше положение ухудшилось. Панченко, сперва казавшийся разговорчивым и веселым, сейчас стал задумчив. Никита прикрыл свою "часовую мастерскую".
– Теперь уж фрицы не придут, - сказал он и, собрав все часы, завернул их и положил в карман.
– Постойте-ка, постойте...
– проговорил он тут же, спохватясь, и, вынув из кармана узелок с часами, развязал его.
– Вот, это вам от меня подарок, - сказал он и роздал Грише, Панченко и мне по ручным часам. Если умру, поминать будете. А фриц спросит, скажете: мастер, мол, умер, а часы забрал с собой, господу богу показать.
Теперь немецкие часовые поглядывают на нас только из-за ограды. Мы смотрим на них из бараков и шлем фашисту проклятья. Но слова наши бессильны перед этим азраилом* в рогатой каске. Он методично расхаживает по ту сторону колючей проволоки, словно отгородившись ею от всего человеческого.
_______________
* А з р а и л - ангел смерти в мифологии ислама.
Однако и сам он побаивается. Как будто чья-то рука может вдруг протянуться из-за ограды и свернуть ему шею. Это потому, что фашист сознает свои злодеяния. Ведь преступнику земля всегда кажется шаткой.
Дни идут. Солнце пригревает сильней. На крыши бараков уже опускаются стайками воробьи и бойко щебечут, переговариваясь. Весна не за горами. Я подхожу к окну и смотрю вдаль. Над горизонтом расстилается тонкая пелена тумана. В его дымке едва виднеются неподвижные сосны со срезанными вершинами. А еще дальше белеют тучи, похожие на снежные горы.
Я смотрю не отрываясь, и в этих тучах мне начинает мерещиться какая-то светлая дорога, хочется уйти по ней куда-то, покинуть навсегда эту землю. Но стоны больных вдруг рассеивают мои грезы. Окрылившаяся было мечта падает, не успев взлететь...
В последние дни Гриша почувствовал себя плохо, начал жаловаться на головные боли. А сегодня с утра он мертвенно бледен. На щеках у него появилось по красному пятнышку, губы высохли и спеклись от жара.
– Ты что, совсем заболел?
– спросил я.
– Да, брат, жар у меня, наверно, - проговорил он ослабевшим голосом.
– В висках ломит.
– А, это просто так, Гриша, - вмешался Никита, - простудился ты, вот и все. Уж если тебе болеть, такому богатырю, так нам остается кричать "капут!" - и только...
Гриша, действительно, был на редкость крепко сложен. Широкий в кости и плечистый, он выглядел самым здоровым среди нас, хотя и похудел больше остальных.
Я понимаю Никиту. Он просто хотел утешить друга.
– Конечно, - поддержал я его.
– Я и сам так думаю, - сказал Гриша, - авось, пройдет.
Гриша не хотел, чтобы мы тревожились, но было ясно, что у него тиф.
В обед мы сбегали за "баландой". Но Грише не дали. Пищу отпускали только тем, кто становился в очередь.
Мы все трое отлили Грише гречишной "баланды".
Панченко зачерпнул ложку и поднес больному.
– Гришук, попробуй, поешь. Сегодня, брат, баланда маслом заправлена, знаешь, какая вкусная...
– Нет, не могу, - сказал Гриша, попробовав немножко, - горчит во рту, - и опустил голову на руки Панченко.