Млечный путь
Шрифт:
Деревня всегда действовала на меня разлагающе. Здесь я слишком часто задумываюсь. И потом, мне надоело крутить педали велосипеда. Пора было обзаводиться автомобилем. А заодно и мобильником. Чтобы было с кем поговорить, когда станет совсем уж невмоготу от тоски. Нельзя же беспрерывно говорить с самим собой.
Почему так произошло, не знаю, но дачного поселка, точнее деревни Мушероновки, не затронул вал строительного бума, обезобразившего Подмосковье и придавшего ему карикатурное подобие прилизанной Европы. В Мушероновке все не так, здесь все по старинке. Допотопные дачи на шести и двенадцати сотках. С уютными верандами,
Раз в два-три дня я навещаю сельмаг. Я помню еще те времена, когда на полках, кроме грушевого лимонада с сантиметровым осадком на дне, серого макаронного лома и зубного порошка, не продавалось ничего. Теперь на полках благодать и почти столичное изобилие. Я здороваюсь с хозяйкой, опрятной приветливой толстушкой, покупаю сметану, такую густую, что ее можно резать ножом, крупнозернистый творог, гусиные яйца, кирпичик ржаного хлеба, сало, копченую грудинку, местную колбасу, которая попахивает дымком, и рыбные консервы. Соленые грибы, квашеную капусту и маринованные огурцы я приобретаю у соседей. Спиртное хранится дома: три бездонные бутыли с огненным самогоном-первачом остались еще от отца. Я ем пять раз в день, как в детстве. Дробное питание способствует правильному усвоению пищи. Надо беречь здоровье, глядишь, еще понадобится.
Вчера наблюдал такую сценку. Метрах в десяти от сельмага у покосившейся скамейки стоят, ветром колышимые, трое местных алкашей. У каждого в руке по бутылке пива. Они молчат. Вид у них сосредоточенно-задумчивый. Такое впечатление, что каждый из них в одиночку тщится разрешить некую всемирно-историческую проблему, имеющую конкретную привязку к их внутреннему миру. Они так углублены в созерцание этого своего внутреннего мира, что на внешний мир у них не остается сил. По этой причине на меня они не обращают никакого внимания.
На скамейке расстелена газета — на ней несколько пустых пивных бутылок, хвостовой фрагмент селедки, надкусанное яблоко и мятый соленый огурец.
Наконец один, обросший недельной щетиной, нарушает молчание:
— Холодное пиво вредно.
— Лично я холодное пиво не обожаю, — говорит другой, тоже щетинистый, — от ледяного можно копыта отбросить.
Приятели солидно кивают головами.
В разговор вступает третий:
— Точно. У меня в прошлом годе родной отец от холодного молока подох. Выпил и… через неделю подох.
И все трое снова погружаются в самосозерцание.
Вечерами я надеваю штопаный-перештопаный свитер, который вязала еще моя покойная бабка, с удовольствием закуриваю и приступаю к работе над воспоминаниями. При этом надо заметить, в моих воспоминаниях не так уж много правды. Когда я пишу, я мысленно проживаю выдуманную жизнь, которую мог бы прожить, не сложись она так, как сложилась, и не так, как задумано на небесах. Выдуманную жизнь, чтобы придать ей хоть немного достоверности, я орнаментирую событиями, которые имели место в действительности. Я работаю, как старатель-золотоискатель, я процеживаю воспоминания, оставляя не то, что мне нравится, а то, что не поддается
Регулярно включаю телевизор, чтобы быть в курсе последних событий в мире. Стоит ли говорить, что мое влияние на эти события равно нулю. Тем не менее я никак не могу отучиться от этого, в общем-то, пустого времяпрепровождения: смотришь телепередачи, и в тебе рождается обманчивое ощущение причастности к событиям глобального масштаба.
Деревня Мушероновка около года назад неожиданно оказалась в черте Большой Москвы. Именно это привело к тому, что неким промозглым утром, совершая всегдашнюю велосипедную прогулку, около сельмага я наткнулся на бригаду московских криминалистов под командой высокого худощавого человека с бородкой клинышком и стреловидными усами. Не узнать его было невозможно. Фокин, черт бы его побрал. Мне понадобилось все мое самообладание, чтобы не задать стрекача.
Фокин в спортивной куртке и униформистских штанах с лампасами, полицейские с автоматами и несколько человек в кожаных тужурках бродили возле магазина и изредка обменивались короткими фразами. Все поеживались от утренней свежести и моросящего дождя. В стороне стояли спецмашины, мигая проблесковыми маячками. Чуть дальше, у дороги, стояла группка женщин в черном.
Фокин заметил меня, наморщил нос и коротко кивнул.
Обитая жестью дверь лежала на земле. Замок и петли были вырваны с корнем и валялись рядом. Вход в магазин напоминал пролом в стене. Пол был залит какой-то жидкостью. Может, подсолнечным маслом или вином. А может, и кровью. Повсюду были разбросаны бумажные и полиэтиленовые пакеты. Сиротливо белела сердцевина надломанного батона. У меня сжалось сердце: симпатичной продавщицы мне больше не видать. Хорошо, что я загодя запасся провизией.
— Прямо какой-то Самсон, — уважительно рассматривая дверь, громко сказал Фокин. — Где тело?
— Еще утром отвезли в Можайск, в районный морг, — доложил один из кожаных.
— Вот так всегда! Не могли дождаться, — проворчал Фокин. — Теперь тут черт ногу сломит. Наследили, конечно…
— Да и так все понятно. Это Мишка Ломаный, ее сожитель. А отпечатки на всякий случай сняли, так что все в ажуре, товарищ генерал.
Я вскинул глаза на Фокина. Генерал?! Я полагал, он не выше капитана. Так вот откуда у него брюки с лампасами!
Я слез с велосипеда и оперся о раму. Спустя минуту Фокин подошел ко мне.
— Ты-то что здесь делаешь? — голос его звучал очень естественно. Ему бы в театре играть.
— Скрываюсь от кредиторов.
У него заметно дрожали руки. И лицо посинело. То ли от холода, то ли так он отреагировал на убийство, на отблеск, так сказать, с того света. Видно, потомок рафинированного эрудита и либерально мыслящего интеллигента, несмотря на все свое генеральство, никак не привыкнет к нынешней своей профессии.
Фокин взглядом окинул меня с головы до ног, словно мерку снял. Не спеша осмотрел мои доспехи: линялую ветровку, заляпанные грязью кроссовки и пузырящие на коленях джинсы. Потом перевел глаза на велосипед и корзинку для провизии.
— У тебя подозрительно дачный вид.
— Тут у всех такой вид. А ты везде поспеваешь. Как Фигаро.
— То же самое я могу сказать о тебе, — проговорил он угрюмо, — где смерть, там и ты. Бутыльская сказала, что ты взял отпуск и укатил в Париж.
— Не подкачала старуха.