Мост
Шрифт:
— Кояш-Тимкки! Товарищ Авандеев! — увидев вошедшего, воскликнул Семен и попытался приподняться.
— Лежи спокойно, не шевелись. А ты откуда меня знаешь?
Семен назвал себя. Авандеев на минуту потерял дар речи. Мурзабай! Хотя и младший, но Мурзабай. И — красногвардеец, большевик, о котором приказано заботиться.
— А что ты, Тимофей Степаныч, пришел ко мне, если не знал, кто я?
— А ты лежи и помалкивай, — весело скомандовал Авандеев. — Когда Оренбург был захвачен нами, Воробьева и Самариных товарищ Куйбышев отозвал в Самару. Воробьев, доставивший тебя сюда без сознания, рассказал про тебя Кобозеву. Петр Алексеевич
Комиссару хотелось о многом расспросить племянника Мурзабая — Семена, ставшего большевиком, но пришлось сдержаться. Да и впустили их в палату всего на пять минут: Семену было еще далеко до полного выздоровления.
— Поправляйся, дорогой Семен Тимофеевич, — сказал Авандеев. — Вот добьем Дутова, вернусь в Оренбург, приду к тебе снова. Л потом вместе поедем в Самару. Я ведь как вернулся из ссылки, еще ни с Захаром, ни с Куйбышевым не виделся. А с Валерьяном Владимировичем мы вместе были в Сибири…
Но тут вошла сестра и выпроводила посетителей из палаты. И вовремя. Семен едва ли слышал последние слова Авандеева: он лежал с закрытыми глазами.
— Как, Николай Петрович, скоро поставите на ноги? — спросил Авандеев профессора.
— Этого солдата еще после первого ранения нужно было домой отправить, — задумчиво ответил хирург. — От новой раны он давно бы уже поправился, да старая открылась. Если организм справится, то через месяц-другой солдат, возможно, и встанет на ноги. Мы почти бессильны. Обеспечиваем только покой.
Авандеев о старом ранении Семена сам знать и не мог.
— Главный у вас, по-моему, надежный, — сказал Авандеев Батурину в его палате. — А как остальной персонал?
— Старается. Правда, новые порядки некоторым не по нутру, но явного саботажа не наблюдается.
— О Николаеве не забывай! Заглядывай к нему, сообщай хорошие новости.
— Письма ему есть. Пока не отдаю.
— А ну покажи, — оживился Авандеев. — Посмотрим, кто ему пишет! Ага! Это от Воробьева, это от Самарина, а это… ба! Каракули моего старого друга и друга отца Николаева, грамотея-самоучки Захара Тайманова. Для начала покажи ему это письмо. Через денек от Самарина. А воробьевское в последнюю очередь: в этом больше будет лозунгов, чем душевных слов.
В душевном слове нуждался и сам комиссар госпиталя: скучал он по большому делу.
— Взял бы ты меня с собой, Тимофей Степаныч, — взмолился он. — Уж больно тут нудно.
— Снимешь чалму — там посмотрим, — улыбнулся Авандеев.
Не повредили больному ни каракули самоучки, ни грамотные гладкие письма его ученых друзей. Вроде бы о разном писали ему новые товарищи с разных концов Самарской губернии, а выходило, что об одном: о судьбе революции.
Братьев Самариных и Тайманова, оказывается, послали на хлебный фронт. Андрея — на север, Алексея — на юг, а Захара в Бугурусланский уезд, в район, где жили чуваши. Однако Тайманов писал, что родной язык ему мало помогает: коммунисты и кулаки разговаривают на разных языках. Семен понял из писем друзей: борьба за хлеб — борьба за Советскую власть, за будущее России.
«Кулак тоже понимает, что к чему, — читал Семен в письме Воробьева, — он надеется голодом задушить революцию. Кулаков еще накануне октябрьских событий поучал Милюков через газету «Речь»: «Пусть большевики не огорчаются тем, что они могут попасть в кольцо блокады голода, в кольцо, которое состоит из казачьих окраинных войск… и затем всех здравомыслящих». Ишь ты: здравомыслящих! Смекай, мол, кулак, если ты здравомыслящий. А до него, еще в августе прошлого года, Рябушинский призывал «костлявой рукой голода» подавить рабочую революцию. Поэтому Владимир Ильич и разъясняет нам, что «борьба за хлеб — это борьба за социализм».
Семен знал: вернется он в свою деревню или нет, по Павел Мурзабай никогда уже не станет ему родным, если сам не поймет, где правда, которую он искал. Да, новая родня появилась у Семена — родня по духу, кровная по пролитой крови.
Получив письмо из деревни, от Тражука, Семен удивился: «Откуда узнал Тражук мой адрес? Так и есть, сообщил Захар Тайманов. Обо мне, о моей семье подумал, а свою никак не может перевезти в родное село. Чудно, люди рвутся домой, к семьям, а мы с ним, выходит, — из дома, от семьи…»
Тражук писал: «А солдат понаехало — страсть! Вернулись с фронта сыновья Элим-Челима Палли и Киргури…»
— Кругом враги Советской власти, а солдаты разъезжаются по домам. Почему? — спросил Семен комиссара.
Батурин взял письмо из рук Семена, присел на краешек кровати.
— Устали солдаты. Надо им отдыхать. Так сказал Владимир Ильич. Фронтовики демобилизуются по решениям солдатских комитетов и хлынули по железным дорогам — домой. Большинство — с оружием. В деревнях скапливаются винтовки, ручные гранаты. Может попасть оружие в руки кулаков, да и у анархистов оно принесет немало вреда!
Семен вспомнил, что Вись-Ягур притащил с собой в Чулзирму винтовку «Гра» и ручную гранату. Нет, не пришло еще время ни ему, ни Захару Тайманову думать о доме.
8
Чулзирмы не узнать: во многих домах — праздник. Мужья, сыновья, отцы вернулись с фронта! Правда, возвращается народу вполовину меньше, чем ждут… А на улицах стало люднее, шумнее, чем до войны. Мужчины, провоевавшие больше трех лет, напрочь переменились. Тихие и смирные стали шумными и отчаянными, прежде озорные — степенными. Жены, опомнившись от первых приступов радости, присматривались к мужьям, не узнавали. Праски, не успевшая привыкнуть к мужу после свадьбы, не заметила в Киргури ничего нового. Да и не до того ей было! Она ужасалась, вспоминая о своем несостоявшемся грехе, и теперь неистово радовалась. Она зацеловывала невестку и Кидери, которым была обязана своей верностью мужу. Вдовы еще больше горевали, заново испытывая невозвратимость утраты кормильца.
Анук, дочка учителя Ятросова, особенно не печалилась. К одиночеству она привыкла давно. Мать ее умерла рано. Растил Анук и воспитывал вдовый отец = учитель и вольнодумец. А потом Анук совсем одна осталась: отец уехал за тридцать верст от села в Вязовку. Вначале навещал частенько, потом — все реже и реже. Анук сама пахала, сеяла, косила и убирала хлеб наравне с мужиками. Одна из немногих женщин в Чулзирме знала грамоту. Умение читать и писать — это все, что оставил ей неприверженный к хозяйству отец. Перед самой войной взяла в примаки одного парня. Как и Праски, проводила мужа, не успев родить. В первый же год получила похоронную. Жила бобылкой, но не ощущала себя ни одинокой, ни заброшенной. В ее доме всегда было людно: заходили к ней женщины, кто по делу, написать письмо, узнать, что нового в газетах про войну, а кто просто поболтать.