Мосты
Шрифт:
МОСТ СЕДЬМОЙ
– Неколебимы наши ряды! Мы будем сражаться геройски. Не видать немцам нашей священной земли!
Мы, ребята, верили каждому слову Гончарука. Довелось нам видеть, как он плавает в Красношенском озере. Не то что переплывал его от берега к берегу - переныривал, словно дельфин. Не зря говорят: не спрашивай говоруна, спрашивай бывалого.
Ровесники отца озабоченно почесывали затылки, молчали и слушали, что люди говорят друг другу. Потом шли домой и давали лошадям еще порцию овса. И снова смазывали
Наш отец снял всю муку с чердака, мать пекла по три печи хлебов в день. Потом ломтями нарезала свежие караваи и снова ставила в печь сушить.
Белый хлеб! Всю жизнь мы кормились черным, но мечтали о нем. Теперь корыта полнились опарой. Но что пользы! Кусок не шел в горло, мякиш прилипал к нёбу. Мать и бабушка голосили... На кого останется дом?
Отец с дедушкой чертыхались и снова смазывали телегу. Когда пришел приказ скосить зеленый хлеб и кукурузу, отчаявшаяся мать обняла столб ворот.
– Здесь родилась, здесь и смерть принять хочу... О, господи!
Говорят, страх удесятеряет силы: отец никак не мог оторвать маму от ворот, на помощь засеменил дедушка.
– Цыц! Не голоси, коровья образина! Я еще не умер! А церковной кротости во мне маловато. Сейчас получишь пару горячих!..
Кстати подоспел дед Петраке. Еле успокоили рыдавшую мать.
– И ты уходишь, Петраке?
– буркнул дед.
– Ухожу, бадя... Овцы плетутся медленно, дороги забиты машинами...
– Значит... уходишь? Ну, вот что... ты там смотри! Я, кажется, никуда не тронусь... Пожил вволю, съел свою фасоль. Теперь у меня одно лекарство - березовый тулуп. На этом кладбище. А ты береги себя... Ты же вырос без родителей. Некому за тобой присмотреть!
Дедушка принес бадейку вина, позвал нас всех к себе. Поставил столик перед домом:
– Посидим вместе! Жизнь готовит нам испытания. Разлучает нас... Кто знает...
– Он отворачивался, хлопотал у стола. Ничто его так не бесило, как слезы. Зимой они иногда текли из-за ослепительного белого снега или просто от холода. Теперь же катились - горестные, тоскливые...
– Простите, ради бога, постарели мои глаза, - оправдывался дедушка. Оттого и говорю, что с места не тронусь. Человек - что дерево. Покуда молод, переселяй куда угодно. Приживется, пустит корни. А постареет - не надо трогать: засохнет, помрет.
Дедушка снова засуетился вокруг стола. Слезы текли по морщинистым щекам, и он тер глаза кулаком. Потом спустился в погреб, наполнил вином пастушескую флягу Петраке. В дороге пригодится... Потом обнял его по-братски:
– Ну, Петраке, что было - было... Ты мне брат, и сердце у меня болит... Ну, чего тебе? Знаешь ведь, я не умею извиняться. Ну вот, коровья образина... Ты там присматривай за собой. Я-то не смогу... Ругаться - это я могу. А вот просить прощения... Сердце во мне шипит, как на сковородке... Ну вот, теперь ты... ну...
– Бадица, прости меня...
–
Дедушка обнял голову Петраке, заплакал сдержанно, по-мужски.
– И ты меня прости.
– Да простит тебя бог, бадица.
Потом дед Петраке сказал:
– Доброго времени!
– и размеренно тяжелым шагом направился к толоке, с силой взмахивая клюкой так, что комья земли взлетали с утрамбованной до кремневого блеска проселочной дороги.
Плакать старик не плакал. Теперь он был крепче деда. Но хватало в Кукоаре рыданий и без него.
Мариуца Лесничиха голосила на всех перекрестках. Группа красноармейцев принесла ее убитого отца. Пуля попала в голову, пробила череп.
Солдаты были в разведке. А тут лесник в охотничьей шляпе с павлиньим пером. Окликнули: стой! Лесник не понимал по-русски. Не остановился. Решив, что перед ними парашютист в форме горного стрелка, солдаты выстрелили.
Теперь они оправдывались перед Лесничихой.
Нелепая смерть! И надо было ему в такую тревожную пору обходить, осматривать лес! Да еще в егерской шляпе...
Да что говорить! Знал бы человек, где упадет, подстелил бы воз соломы. Теперь на все был один ответ - война. Война в небе... война на воде... Война в лесах.
Лесник словно улыбался. Лицо его казалось живым: будто прикорнул на несколько минут.
Новая, с иголочки, шляпа с радужным павлиньим пером лежала рядом, как бы торопила: вставай, пошли на службу.
– Как она была ему к лицу!
– Боже мой, кума, да он как живой!
– Тише, бога вы не боитесь... Человек умер, а вы...
Невольно мне тоже подумалось: "Как она ему шла..."
Человек и на смертном ложе хочет быть красивым. Не смерти он боится. Боится вечности ее, необратимости.
Все, что я знал, это что жизнь коротка, смерть вечна. Об этом только и думал я, когда на столе лежал покойник...
Шли дни. Из райцентра поступали разные, порой совсем несуразные вести, от которых хлеб застревал в горле. Белый хлеб! Благословенный хлеб, который крестьянин ест, держа ладонь под подбородком, чтобы крошка не упала.
Было ли когда-нибудь, чтоб пахари покидали свои поля?!
Я видел птиц, когда разоряли их гнезда. Сызмальства, согласно поверью, втыкал нож в землю, чтобы у нас остановились на привал треугольники журавлей. Я любил смотреть, как они кружат над селом. Курлычет вожак, советуясь со стаей. И кружат птицы в вышине, отыскивая в небе свои дороги. Была во всем этом неизъяснимая тайна. Я любил слушать, как курлычут, перекликаются журавли... Люди же часто переживают свои беды молча. Но когда рушатся их гнезда, их устои, они порой беспомощней птиц. Я это видел по своим односельчанам. Они заходили к нам посидеть на лавке. Говорили о пустяках, уходили так же неожиданно, как пришли. Мать с отцом переглядывались: с чего бы?