Мой папа – Штирлиц (сборник)
Шрифт:
Очень долго нам не открывали. Полчаса мы отчаянно давили на звонок, пока дверь не отворила злая, как сонная муха, нянечка, баба Дуся.
– Кой черт вас носит? Чо надо? – напустилась она.
– Баб Дусь, я это – не узнаешь?
Старуха безглазо зыркнула на меня и беззубо, но язвительно заметила:
– Я ли, не я ли – говно в одеяле. Много вас тут полуночников шляется.
– Баб Дусь, скажи, – пролепетала я, обмирая, – у вас сегодня никто в женском не умер?
– Да нет вроде, а кто у тя здеся, мать? – В ее голосе затеплилось сочувствие.
– Мама, –
– Не знаю я, миленькая, иди домой, утро вечера мудренее, а завтра приходи и все узнаешь.
– Баб Дусь, но вы лично ничего не слыхали?
– Нету, голуба, ничегось я не слыхала – ничегось-та я не знаю, – проговорила она, бесцеремонно захлопывая перед нашими носами дверь.
Сашка робко взглянул на меня.
– Видишь, раз нянечка не знает, значит, все в порядке.
Но, разбуженная разговором, тревога опять зашевелилась в сердце, и я ничего ему не ответила.
Что-то неуловимо изменилось в мире. Все как-то посерело и выцвело. Я только диву давалась, почему, идя в больницу, так беспричинно, неоправданно радовалась. Снег на голове таял и ледяными струйками стекал за шиворот. Мы промокли, продрогли, а топать до дому было через весь город. Автобусы уже не ходили, такси в такую погоду тоже встретишь раз в год по обещанию. Мы пролезли через дыру в заборе и дрожа побрели прочь, но тут из медленно открывшихся ворот выехала «Скорая помощь» и, щедро обдав нас снежной жижей, затормозила.
– Куда идем? – осведомился водитель.
– На Парковскую, – уныло ответили мы.
– Чирик дадите – повезу, нет – гуляйте.
Что-то в наглой раскормленной ряшке водилы показалось мне знакомым, но кто он, я вспомнить не могла.
Предложенная цена, конечно же, была грабительской, но мы так продрогли и умаялись, что торговаться не приходилось. «Скорая» резво понеслась по пустынным улицам, а я искоса все поглядывала на водителя, пытаясь понять, откуда я знаю этот похотливо-хозяйский взгляд, эту самодовольную ухмылку. Неожиданно он сам напомнил:
– Ну чо, Мотыга, зенки пялишь, забыла старого друга?
Как только он назвал меня школьным прозвищем, я тут же узнала.
– Сяпа, ты?
– Ну! Небось терь москосская, к те и на сраной козе не подъедешь?
Мне совершенно не хотелось с ним базарить, тем более что всего пару часов назад я уже вспоминала о нем, и сейчас эта встреча показалась мне зловещей и безвкусной, как повторяющаяся деталь в бездарной прозе, но справедливости ради я все же заметила:
– Ты, Сяпка, не на козе, так на «Скорой помощи» подъедешь.
– Ага, калымим потихоньку, – спокойно заметил он.
Я же опять не удержалась и без притворной симпатии спросила:
– Слышь, а если кто-то сейчас умирает? «Скорых»-то раз, два и обчелся.
– Ничо, кому надо – сам оклемается, а кто умер – значит, говно был, – сказал он и заржал, совсем как когда-то в детстве.
Я совершенно не собиралась делиться с ним своими чувствами, но он все лез.
– Мотыг, не поверишь, это я мать твою в больницу свез.
Внутренне я обомлела. Господи, да когда это кончится. Даже самый бездарный драматург не запихнул бы в пьесу столько нелепых совпадений. Вот уж вправду говорят – жизнь богаче фантазии.
Я хотела уже ответить что-то нейтральное, типа «угу», но опять болезненно удивила себя, сказав:
– Мне сегодня позвонили, сказали, мама умерла. Как думаешь, может ошибка?
Сяпа обалдело глянул и затарахтел:
– Ну их к ебенематери, они сами не знают, чо делают. У нас вон завбазой в парке дуба врезал, и все по их вине!
Кто были те загадочные, символизирующие мировое зло «ОНИ», что мне было за дело до какого-то завбазой?.. Сяпа продолжал травить:
– Слышь, Мотыга, поехал у нас один в деревню к своим, в отпуск, а там дожди, скучища… Решил домой вернуться. Тока дай, думает, жене телеграмму дам, что умер я, дескать. Интересно посмотреть, как она выть будет. Сказал – сделал. Отбил телеграмму и поехал. Через день вертается домой, открывает дверь, слышит, ктой-та стонет. Ну, думает, жена телеграмму получила – воет. Входит в комнату, а там его жена раком стоит, а наш завбазой, Петр Васильич, ее, значит, как березку пилит. Вот она и стонет, бедная. Наш-то увидел такое – жену в зубы, Васильча в морду, да так удачно, что тот грохнулся об косяк и дуба врезал. Жена на развод подала и к мамке ноги сделала. Вот он теперь сам и воет, а телеграмму, что он умер, говорят, ему только через неделю принесли. Теперь суда ждет. А ты говоришь.
Я молчала. Сяпа затормозил у нашего дома. Я сунула ему десятку, а он задержал мою ладонь в своей мозолистой лапе и почти с человеческим сочувствием сказал:
– Слышь, Мотыга, не переживай, про мать-то, может обшиблись они. Кто их знает, они в больнице ваще не просыхают. Спирт-то дармовой.
Снова обдав нас коричневой снежной жижей, «Скорая» уехала, а мы вошли в темный подъезд и поднялись на третий этаж. Отчим долго не открывал. Наконец его глухой спросонья голос спросил:
– Кто там?
– Свои, – хором ответили мы.
– Свои все дома, – соврал отчим.
Дверь приоткрылась. В узкую, ограниченную цепочкой щель просунулось его хмурое заспанное лицо.
– Ты чо, ебенть. Дня мало? Ночью шляесся?
Дверь на мгновение захлопнулась и, освобожденная от цепочки, полностью отворилась. Отчим, не смущаясь своих семейных трусов и Сашкиного присутствия, продолжал бухтеть. Ясно было, что он ничего не знает. Я стала суетливо извиняться и, как бы ненароком, спросила:
– Ты маму сегодня не навещал?
Он удивился:
– Как не навещал? Целу кастрюлю винегрета ей сегодня оттащил. У них не больница, а откормочный цех. Делать нехера, вот и жрут с утра до вечера. Мы, ета… с матерью-то даже клюкнули маненько по поводу твоего деньрожденья.
Я не стала ему ничего рассказывать и, почти успокоенная, примирительно чмокнула в небритую щеку. Спать мы с Сашкой легли в маминой комнате. Едва донеся голову до подушки, он уснул, а я вертелась, вздыхала, бултыхаясь в проруби страха и цепляясь за хрупкую кромку надежды.