Мой папа – Штирлиц (сборник)
Шрифт:
На одной из остановок передо мной с сиденья встала женщина. Она вышла из вагона. Я хотела сесть на ее место, но сидевшие – огромная толстуха страшного вида и красивый молодой парень – сдвинулись, оставив между собой небольшое пространство. Следуя девизу всей своей жизни – в тесноте да не в обиде, я, вежливо улыбнувшись, произнесла необходимое «excuse me» и втерлась между ними. Решив, что я ее «притесняю» не в прямом, а в расовом смысле, тетка набросилась на меня с оскорблениями и стала тыкать мне в лицо пальцем, вернее огромным ярко накрашенным ногтем. Я не все понимала в ее речи, но о смысле догадывалась. Возражать ей я не собиралась, если хочется ей называть меня «skinny white ass», пусть называет, но тыкать себе в лицо я никому никогда не позволяла. Молча я отвела ее палец от своего лица и продолжала хранить «скорбное терпенье». Тетка
Я прекрасно понимала, что рискую жизнью, но продолжала чугунно сидеть и молчать. Лишь когда тетка стала кричать, что провела свою жизнь в гетто, я со страшным русским акцентом ответила, что я тоже из гетто, что дед мой был расстрелян в подвалах КГБ, бабка отсидела двадцать пять лет в сталинских лагерях, а мой отец вырос сиротой. Что по сравнению со мной она – козявка и что убить меня она сможет, но победить никогда. Как ни странно, эта речь подействовала, конфликт затих, и мы с дочкой благополучно доехали до ее школы.
Я запомнила этот случай так хорошо, потому что, по сути дела, он был единственным случаем расизма, который «лично» мне довелось испытать в Америке. За восемнадцать лет я приобрела немалое количество друзей-американцев, как белых, так и афроамериканцев, пуэрториканцев, индейцев, корейцев, китайцев… Кроме того, этот эпизод стал границей взрослости для моей дочери. Она категорически запретила мне провожать ее и четыре года подряд ездила в школу сама.
Я так углубилась в воспоминания, что с трудом очнулась, когда командир экипажа объявил о том, чтобы мы приготовились к посадке. Соседи мои тоже зашевелились. Я попросила Билла поднять пластмассовую шторку иллюминатора, что он немедленно и исполнил. Он даже любезно попытался втянуть живот, чтобы, перегнувшись через него, я смогла увидеть восход солнца над моей долгожданной Испанией.
5
Мы приземлились в Мадриде, чтобы пройти пограничный контроль и сделать пересадку в Севилью. Выстояв длинную очередь в погранпропускник и никаких новых козней от судьбы не ожидая, я протянула человеку в окошечке свой американский паспорт, и тут случилось то, что с удивительной ясностью воскресило в памяти тщательно забытые строки из школьной хрестоматии:
Берет – как бомбу.
Берет – как ежа.
Как бритву обоюдоострую.
Берет, как гремучую в двадцать жал
Змею двухметроворостую.
И хоть паспорт мой был отнюдь не советским, под моим тревожным взглядом пограничник позвонил куда надо, и к нему в будку сбежалась целая стая таких же мышастых, как и он сам, которые тоже стали рассматривать мой не молоткастый и не серпастый как бомбу и как ежа. Поняв, что случилась какая-то чудовищная ошибка и в Испанию меня в конце концов таки НЕ ПУСТЯТ, я обмерла, но все обошлось. Оказалось, что ошибка действительно произошла, но совершила ее я сама, честно указав в паспорте место своего рождения, потому что слово Казахстан в пограничниках всего мира с некоторых пор вызывает острую неприязнь. Написала бы, как муж, СССР и сэкономила бы обоим массу сил и времени. Тем более что прожила-то я в Казахстане всего три месяца. А так вместо нескольких минут мы провели на пограничном контроле более двух часов, мою «айдентити» вместе с багажом проверяли всем пограничным колхозом, в Севилью самолет улетел без нас, что жизнерадостности мне, естественно, не прибавило.
К счастью, самолеты туда летают довольно часто. Через два часа мы с мужем вновь заняли свои места в разных классах. На сей раз рядом со мной сидел испанский подросток и дергался в ритм доносившейся до меня из его наушников популярной американской песни: «IT’S HARD OUT HERE FOR A PIMP».
Оу, йе-е?! Нам, кстати, тоже нелегко! Но по сравнению с тем, как было нелегко в юности, наши нынешние трудности кажутся милой приятной чепухой. И все же я не хотела бы изменить в своей жизни ничего, потому что уверена – только из горя рождается счастье. Одно без другого не существует, таков закон жизни. Это понимание ко мне пришло благодаря тяжелому опыту. Многие годы наша семья балансировала на грани жизни и смерти…
И вот наконец после стольких лет ожидания я лечу в Севилью, но сосредоточиться на радостном предвкушении никак не могу. Мрачные предчувствия одолевают меня, видимо, в глубине души я сомневаюсь в том, что долечу до нее в целости и сохранности. Чтобы успокоиться, я снова перенеслась мыслями в Нью-Йорк. Что же делать – этот город стал для меня домом и лучшим другом.
Я полюбила его сразу и навсегда. Уезжая с родины, мы были вынуждены отказаться от гражданства и от надежды когда-нибудь еще туда вернуться. Боль была такая, что казалось, что с меня с живой содрали кожу. И все же надо было выживать. В первые дни в Нью-Йорке мы много гуляли, подсознательно я понимала, что залечить свои раны можно только полюбив страну, которая нас приняла, поэтому мы старались в первое время видеть вокруг только самое хорошее. Мы наслаждались великолепными парками, вездесущими белками, благовоспитанными собаками и их приветливыми хозяевами, мы восторгались музеями, архитектурными шедеврами, уникальными этническими районами, бесплатными концертами, художественными выставками. Зачастую не имея ни цента в кармане, мы ощущали себя настоящими богачами, которым принадлежит вся эта роскошь: океан, свежий воздух, синее небо, праздничный роскошный листопад. Но самым поразительным богатством этого города нам показались люди. Не считая нескольких страшных эпизодов, а какая жизнь обходится без них, мы с первого дня ощутили добросердечность и отзывчивость ньюйоркцев.
Увидев мой растерянный взгляд, они бросались мне на помощь, чтобы объяснить дорогу, растолковать смысл объявления в сабвее, помочь донести сумку (в первый год из-за нищеты я покупала продукты не в соседнем супермаркете, а, выгадывая центы, по советской привычке таскала тяжеленные сумки с другого конца города).
Потомки англичан, ирландцев, итальянцев, китайцы, корейцы, палестинцы, ортодоксальные евреи, евреи-атеисты, индусы, пакистанцы, братья славяне, пуэрториканцы, южноамериканцы, мексиканские индейцы, афроамериканцы… все бросались мне на помощь с вопросом: «How can I help you?» Все в этом городе говорили «со страшным акцентом». Я совершенно не понимала их объяснений и в основном передвигалась по городу с помощью интуиции, но чувство, что я не одинока, помогало мне выжить.
Русскоговорящих в то время в Нью-Йорке было очень мало. Услышав родную речь, я приходила в такой восторг, что бросалась к незнакомым людям, как к самым близким друзьям. Как-то раз я спешила в гости «на ланч» к дальней родственнице мужа, бывшей жене его двоюродного дяди, живущей на Пятьдесят второй улице между Бродвеем и Восьмой авеню. Вдруг я услышала обрывок донесшейся до меня фразы, произнесенной по-русски, но, как мне показалось, с иностранным акцентом. Я пошла медленнее и прислушалась. Говорившие были мужчинами, оба картавили и упоминали какого-то Милоша. Я догадалась – чехи. Но тогда почему же они говорят по-русски и кто этот Милош? Уж не Форман ли? Я вся превратилась в слух и вдруг услышала:
– Хорошенькая, да?
– На заднем дворе у нее полный порядок, но интересно, каков фасад.
– Уверен, что там тоже все в порядке – «шепот, робкое дыханье»…
– «Трели соловья». Может, посвистеть, чтобы она обернулась?
Я поняла, что обсуждают меня, так как никого другого в этот момент вокруг нас не было. Острое словечко завертелось у меня на языке. Я обернулась и вдруг опешила.
Одного из них я видела полгода назад в Москве. Впервые после долгого изгнания этот знаменитый на Западе поэт приехал встретиться с друзьями, и кто-то из них устроил у себя дома его выступление, или, как мы тогда говорили, «квартирник». Я попала на него случайно, но после чтения сумела пробиться сквозь толпу к поэту и сказала: