Моя революция. События 1917 года глазами русского офицера, художника, студентки, писателя, историка, сельской учительницы, служащего пароходства, революционера
Шрифт:
<…>
Подходя к дому, встретил две манифестации, очень внушительные, с вооруженной милицией, заводов и массой женщин, несших флаги: «Да здравствует Интернационал!», «Долой Временное правительство!», «Требуйте обнародования договоров!», «Да здравствует Совет рабочих и солдатских депутатов!». Это рассеяло несколько то омерзительное впечатление, которое получилось у меня от последних виденных с трамвая на Невском проспекте знамен: «Ленина и компанию – в Германию!», «Арестовать шпиона Ленина!».
<…>
<5 мая (22 апреля) – 6 мая (23 апреля)>
7 мая (24 апреля). Понедельник. Холод и метель. Утром писал. Отвернул отставленные панно «Лето» и «Зима», и оказалось, что Бахус в полтора раза больше «Зимы». Утешаюсь тем, что и у Микеланджело все фигуры разных форматов. <…>
Был в редакции «Новой жизни». <…>
Домой пришлось идти
Придя домой, я сейчас же лег, но долгое время не мог заснуть – до такой степени яростно спорили в столовой Акица, Коля и Надя против не признающих компромисса и терпения доморощенных наших и очень глупых «ленинцев» – Ати и Лели.
<8 мая (25 апреля) – 14 мая (1 мая)>
15 мая (2 мая). Вторник. <…>
…Хвосты у лавок растут, и хлеба мы утром совершенно не достали.
<16 мая (3 мая) – 19 мая (6 мая)>
20 мая (7 мая). Воскресенье. Поднялся в 6 ч. На улице са мая нелепая погода – то абсолютная ясность и резкое осеннее солнце, то почти зимний вечер со снегом. Чудовищный ветер. Зато это изумительно красиво. Особенно оба вида с Тучкова моста. Прекрасные белые полосы снегов, сыплющиеся то тут, то там с каких-то взлохмаченных, смятых, сбитых в кучу ослепительных облаков.
К Аллегри снова не пошел, отчасти из-за погоды, отчасти из-за того, что увлекся плафоном. Увы! Стал его мусолить и грязнить! Тон плаща Меркурия совсем не удается. Немудрено, ибо слишком большие наслоения красок!
Из Академии художеств никаких обещанных Щусевым приглашений не последовало (ни к Рериху), и я воспользовался освободившимся днем, чтобы пойти проведать Горького. Он уж совсем поправился, завтра выходит. Кашель обычный. Сидели вдвоем часа два. Перебирали всякие темы. Но странное чувство неловкости, скованности и на сей раз не покидало ни меня, ни его. Как будто совершенная дружба, а сказать ему что-нибудь совсем от сердца – не хочется. Все не верю до конца. Вот и сейчас не пойму, в чем дело, отчего он так перепуган, так пессимистично настроен? Чего же он ожидал? Беспорядки в Мценске и все эти эпизоды передаются им в тех самых выражениях, в которых они преподносятся кругами и прессой, заинтересованной в скорейшем возвращении к порядку во что бы то ни стало и какого угодно типа. Или уж он в тайном ужасе от своих товарищей, от их безрассудства, от их легкомысленной жажды экспериментов? Что-то вроде этого мелькает в полунамеках, в невольных ассоциациях высказываемых им мыслей. Совсем расцвел снова, когда заговорил об Италии, о Неаполе и дальше, перейдя к изданию классиков.
<…>
Еще говорили много о художественной бездарности революции. Ни памфлетов, ни куплетов, ни листков, ни какой-либо самодельщины наивной. Все по-старому, уныло, без пафоса, похоронно. Разумеется, при нажитой привычке так и нудит при таком констатировании еще прибавить: «так лучше» и многозначительно закивать головой на манер Нестерова, но ведь в душе чувствуешь, что под всем этим действительно оскудение России – ее агония.
На улице гораздо больше пьяных. <…>
21 мая (8 мая). Понедельник. <…>
…У нас обедал и Эрнст, который вселяет в наших тревогу и скепсис по адресу Керенского. Будто бы третьего дня он где-то прямо ораторствовал о победе до конца. Все может быть. Я как-то и без того (и без определенных причин) разочаровался в Керенском… <…>
22 мая (9 мая). Вторник. <…>
Сегодня… был свидетелем «чрезвычайно русской» сцены. На остановке трамвая с передней площадки влезла женщина с ребенком (народу было вообще не так много, и она могла бы влезть с задней). Вагоновожатый не пожелал примириться с таким нарушением правил и объявил, что «вагон не пойдет дальше». Всюду в мире вагонная публика взяла бы сторону кондуктора, выпроводила бы женщину и поспособствовала бы, чтобы ее впустили с задней площадки. Но здесь получилось обратное явление! Весь вагон вознегодовал на кондуктора и обрушился на него с бранью и попреками. Причем дамы упрямо твердили: «Ну и пусть стоит, ну, пусть стоит». А какой-то мрачный сторож заявил во всеуслышание: «Из городовых, вероятно, не всех еще поубивали». Возможно, что такая обстановка в России выражает в сути своей прекрасную черту. Это, может быть, то самое, что когда-нибудь предоставит России первое место (это все тот же Толстой). Однако в своих теперешних формах то же явление способно меня привести только в ужас, и это именно потому, что оно стихийно, неосознанно, не укреплено чувством «высшего» долга… Справиться с ним не удается даже самому Керенскому…
<…>
23 мая (10 мая). Среда. Только что случилось то, что должно было случиться уже месяц назад, но чему я всячески противился. Я поругался с П. Макаровым, и поругался тем самым нескладным, ребяческим, смешным образом, каким отличаются все мои подобные кризисы. Смешной характер в этих случаях получается от того, что я слишком долго терплю, слишком многое спускаю, слишком каждый раз мне не хочется вновь оправдать репутацию дурного характера. А там это благоразумие вдруг рушится, и я просто глупо выражаю накипевшую злобу.
В данном случае я терпел долго и сначала даже «не верил» своим впечатлениям (хотя следовало бы насторожиться уже после первой поездки в Петергоф, когда П. Макаров в вагоне принялся в солдатах «поднимать воинский дух»), ведь он мне был рекомендован Керенским, а в последнего я (на радостях от революции) верил, он был еще рекомендован Димой Философовым127, которого я в оценке людей считаю честным и проницательным. Затем так хотелось работать, так хотелось послужить долгожданному делу обновления в художественной сфере, так я был полон глупой для 47-летнего старика уверенностью, что действительно наступила новая эра по существу. Противно было еще одну страницу жизни начинать сразу со скепсиса. Да и пришлось бы тогда сразу браковать не одного Макарова и справа и слева. Скоро остался бы в своем одиночестве обычном и опять вдали от того дела, в котором чувствуешь, что можешь принести большую, единственную пользу.
И тем не менее ткань компромиссов оказалась порванной. Все эти попытки действовать не от себя, а через «уже власть получивших» (я не тот честолюбец, каким был когда-то, и в этом великое неудобство), все эти старания чему-то научить новых выскочек (и особенно данного выскочку, обнаружившего «большую охоту учить» и вообще большую активность) – ныне нужно уже признать тщетными. Они лишь привели меня через неисчислимые, даром потерянные часы, через массу разочарований и тревоги к нулю результатов, если еще не считать чисто отрицательный результат – нажитие новой категории врагов. Теперь, во всяком случае, необходимо отсесть в сторону и оттуда, со стороны, придется смотреть все, что будет творить этот Петр Верховенский в миниатюре, достигший каких-то своих вожделений. Петр Верховенский, вероятно, на сей раз особенно смахивает на Смердякова, на Передонова, даже на Чичикова, Моллегаса и Вейнера. Поддался я этому соблазну именно из желания не терять из виду этого дрянненького и опасного человека, забравшегося в заповедник искусства.
Как я ни клял и ни презирал наш дореволюционный художественно-официальный мир, но нужно признать, что за 9 недель хозяйничания в нем этого ставленника нового строя и его Головина мир этот пришел в полное расстройство и в запущение, из которого его едва ли удастся вернуть к состоянию какого-либо благообразия. Отсутствие плана, мелочный эстетизм, растерянность перед специальными задачами революционного момента и полное опьянение от «случая», полная влюбленность в людей старого режима – все это вместе создало хаотичность в мероприятиях и прямо какие-то роковые провалы воли и внимания. Отсюда и получилось, что театры заявили себя автономными и до сих пор остались под ватным скипетром Батюшкова128 в состоянии разлагающейся анархии, расколовшаяся Академия художеств запуталась в каких-то слепых поисках путей к чисто житейским целям (как бы не погнали!), дворцы частью уже обречены на гибель, отданы под лазареты, клубы, канцелярии. Но главное до сих пор не предпринято. Ничего обнадеживающего в обеспечении охраны государственных сокровищ и не сделано (если не считать продиктованных Особым Совещанием актов). Ничего, что выражало бы хоть какую-нибудь «художественную волю» правительства. Все или стоит по-старому, или уже разрушено, нарушено и непоправимо испорчено. Правда, разруха здесь есть отчасти следствие общего нерадения, эпидемии «самоопределения», но в еще большей степени она является следствием именно того, что она не находится под законом. Отсюда следует, что защитить художественные ценности чрезвычайно сложно, заступничество Керенского никак не проявилось из-за его отвращения к «художественной политике». Мое желание – сохранить с этим человеком сносные отношения, хотя у меня уже накопилось немало прямых недоразумений с П. Макаровым, но я все надеялся, что в дальнейшем их будет меньше, ибо мы перейдем на отношения строго деловые. Я готов был ему служить и экспертом, и советником. Но вот при первой же «экспертизе» все полетело к черту и оказалось, что я совершил непростительную глупость (еще раз в жизни), не послушав предупреждающего внутри голоса, учившего воздерживаться от общения с самым мне ненавистным типом людей – с бездарными и претенциозными дилетантами.