Моя революция. События 1917 года глазами русского офицера, художника, студентки, писателя, историка, сельской учительницы, служащего пароходства, революционера
Шрифт:
Днем был у Кустодиева. Тщательно избегали говорить о войне, зато перебрали всех наших меценатов, их обычаи и ухватки. Пальму первенства за хамство и нахальство Кустодиев готов отдать Герцигу. Они уезжают в санаторий под Выборгом.
Вечером заседание «Мира искусства». <…>
28 мая (15 мая). Понедельник. Хлеб еще хуже, масло горькое. Утренняя радость от кофе отходит в область предания. <…>
Вечером собрание сотрудников «Новой жизни» для обсуждения постановки художественного отдела.
Турецкая баня в Царском Селе разгромлена солдатами, но еще большую опасность представляют эти погромы для хороших вещей.
<29 мая (16 мая)>
30 мая (17 мая). Среда. Длинный и очень минорный разговор с Акицей в постели. Она пятый день не читает газет. Обсуждали политику Керенского, и у нас теперь постепенно вырабатывается то «сплошное разочарование»,
<…>
<31 мая (18 мая)>
1 июня (19 мая). Пятница. Все утро почти ничего не делал и к Аллегри не пошел, так как мне стало тошно от газет. <…> Каждое утро я просыпаюсь с ощущением безнадежности, которая за день несколько рассеивается, особенно под влиянием красоты света, нежной зелени, ясности и тепла (к сожалению, улицы не поливаются и пыль лежит грудами на панели, превращаясь поминутно в столбы самума). Безнадежность относительно войны и относительно бессознательного к ней отношения общества создает чувство безысходности. Теперь уже и во мне, как продукт глубокой внутренней досады, просыпается гнусное желание: да пусть уж лучше наступление – один конец. Но только поскорее! Заслужили мы все этот поворот вполне, все мы идиоты или трусы!
<…>
2 июня (20 мая). Суббота. Сегодня должны были хоронить нашу старушку Степаниду Андреевну Сковородину, взятую еще в 1862 г. в кормилицы брата Миши, а затем служившую у нас горничной. Последние годы она проживала у Миши, а умерла в больнице. К стыду своему, я, несмотря на напоминание Михаила по телефону, сегодня совершенно начисто об этом забыл и вспомнил лишь поздно вечером. Противно, впрочем, мне здесь не только то, что я не отдал последнего долга покойнице, но еще то, что нечаянно лишний раз выказал свою «черствость» и тем самым оскорбил чувства близких. Миша, который и без того в претензии на нас после знаменитого скандала с Атей и после того, что мы 6 января его надули и к нему не пришли (с тех пор даже попыток не делали его повидать), должен теперь сложить обо мне окончательное суждение как о каком-то отщепенце. При нынешних политических неурядицах так бы хотелось, чтобы вся область чисто семейно-бытовая не разлаживалась.
Странна вообще вся эта сфера семейно-бытовых отношений и воспитаний. Ведь когда каждый «отдельный момент» был действительностью, «прошлое» вовсе не ощущалось как блаженство. В частности, Миша меня чаще злил (хотя все же не так, как остальные четыре брата или сестра Катя), чем радовал. Бывали между нами и лютые ссоры. Но вот остаются в памяти не те огорчения, а «стихия семьи», вообще атмосфера, и в мягкой озаренности этой атмосферы все представляется милым. В этой озаренности рисуется мне теперь и смешная, курьезная, любившая разыгрывать шутя, очень вся «холопья» по замашкам, то сварливая, то елейно-ласковая и, во всяком случае, беззаветно преданная Степанида, Степанидушка. Степанида Андреевна Сковородина, которую мальчики Иша и Миша почему-то прозвали Лепешкиной. Мне рисуется ее сладкая, во весь рот улыбка, ее быстрое припадание к руке (а в экстренных случаях и к ногам), вспоминаются ее ласковые слова причитания, ее суетливость в торжественных случаях, ее стремление бегать по коридору, ее ссоры с другой покойницей, Ольгой Ивановной – грамотной и потому державшей себя на кухне аристократкой. <…>
Утром я работал у Аллегри. Его не было дома, и это настолько окрылило меня, что я совершенно переменил позу и осанку левого всадника, а также начал исправлять правого.
Днем был у меня симпатичный сотрудник «Новой жизни» – Рогожин (явно псевдоним), взял у меня интервью по вопросу о рабочем театре. Затем состоялось заседание «Мира искусства» <…>. Решено образовать комиссию по переработке устава. Около часа, спасаясь от здоровой скуки, провели внизу в библиотеке Стипа, угостившего нас роскошным изданием «Живопись античности». <…>
3 июня (21 мая). Воскресенье. Дивное солнечное утро, как и все последние дни. Сегодня вечером пошел на собрание религиозно-философского общества специально для того, чтобы «нащупать этот пульс общественности». Тема, стоявшая в повестке, сулила довольно отчетливый диагноз: «Русская революция и исход мировой войны». Я вернулся домой с полным убеждением, что мы больны безнадежно и что только остается «ждать конца» – одно из самых тягостных ожиданий. <…>
Утром я работал над «Азией» (и тут «барокко»). Днем из окна видел, как направлялся крестный ход к Исаакию, и это было очень красиво, благодаря дивному весеннему свету.
Деревья уже распустились. Много продающихся березок. Светлые платья и пестрые вуали на головах – автомобильная мода ныне перекочевала в простонародье.
<4 июня (22 мая) – 6 июня (24 мая)>
7 июня (25 мая). Четверг. <…>
Сегодня днем совершили с Акицей и Кокой большую прогулку, чтобы поглядеть на труды наших коллег-художников, последние дни завладевших под флагом Союза Академией художеств, наполнивших ее бойскаутами, матросами, куревом, потом, пылью, просто собой (целые полчища, даже спали на скамьях и на полу), цветной папиросной бумагой для цветов, всякими красками, холстом, планками, князем Шервашидзе136, Луниным137, Сологубом138, Мгебровым и, наконец, самой Е.С. Кругликовой139. И все это для того, чтобы устроить свое высокопатриотическое манифестирование в пользу Займа Свободы. Однако то, что мы увидели из результатов, я думаю, даже в самих авторах не сохранило иллюзии.
У Александровской колонны притаились какие-то крошечные трио (вообще во всем узнаю богемные сувениры Кругликовой) с уже полуободранными украшениями, кубофутуристического типа, пестрыми, нелепо яркими и бессмысленными. Два таких же панно (на простой бумаге, не на картоне) были привязаны к углу решетки колонны, которая к тому же была отперта, к великому счастью детей и нянюшек, устроивших за этой Орлиной оградой свой невинный, но едва ли полезный для палитры гранита и бронзовых украшений «митинг». И какой-то интеллигент-дурак призывного возраста взывал к иронически настроенной кучке шинелей, рабочих и мамушек, чтобы они шли в наступление. Украшения к этому моменту были уже сорваны, но зато я увидел у решетки кучу медных музыкальных труб, из чего можно заключить, что часть шинелей были полковыми музыкантами, которые, вероятно, изредка и показывали «толпе» (весьма скудной), как они навострились искажать набившую оскомину «Марсельезу». Какие-то украшения и у Думы. На Публичной библиотеке подвешен солдат-гигант – один из тех, что скопирован по заказу Министерства финансов Аллегри с оригинала Кустодиева. На арке Генерального штаба к Морской на кронштейне подвешен кажущийся крокодил, св. Георгий на красном коне – лепта Кузьмы140 на алтарь Отчизны. У сквера Екатерины по обе стороны его – две трибуны. Слева просто род стола, уставленный пятью шестами, к которым прикреплены какие-то сатирические рожи. Справа более солидные подмостки, с которых беспрерывно хрипели и выкрикивали, стараясь перекричать шум обыденного и невозмутимо текущего Невского, свои лозунги какие-то офицеры.
Услыхали мы и «внушительную» отрывисто-нажимистую с раскачкой (по всем правилам митинговых ораторов) речь персоны грата народных свободников – матроса Баткина. Речь содержала всякие наветы влево и массу красивых слов по адресу доблестного фронта и даже сравнение кого-то с Варнавой и Керенского чуть ли не с Христом. Сам Баткин, несмотря на матросский наряд, имеет неубедительно русский вид: худой, длинный, черный, жилистый, шеей напоминающий кондора, с крючковатым носом и подстриженными усиками. После него влез балетный Чекрыгин в качестве запевалы, которому вторили такие же, как он, театральные воины. Исполняли они род мачтета [142] очень похоронного характера с идиотскими словами, призывающими подписываться на Заем Свободы. Очевидно, это чья-то «стильная» шутка. Вокруг этих подмостков те же пять шестов с рожами, а у очаровательных павильонов Аничкова сада, который был открыт, по забору и к пьедесталам воинов пришпилена серия столь же идиотских, как и те, что на Дворцовой площади, кубофутуристических плакатов, трактующих тему Займа, а частью «просто художественных». Перед самым подъездом Александрийского театра довольно большая, плохо сколоченная и отчасти задрапированная трибуна. Над ней велум. Очевидно, здесь должен к вечеру играть оркестр. Все в характере «готических» постановок Шервашидзе. Под колоннами балкона три рожи, посреди – род Клаудера [143] , протягивающего вперед ладони с золотыми монетами, по бокам – два хищника-филистера, сжимающих в своих руках мешки (очевидно, тоже с золотом).
142
Нарицательное: стихотворение «Замучен тяжелой неволей» (1876) русского писателя, революционера-народника Григория Александровича Мачтета (1852–1901), ставшее революционной песней.
143
Так у автора дневника.