Мы даже смерти выше...
Шрифт:
убьем.
Милая Ярынка, почему нет от тебя писем. Я могу
"серьезно" рассердиться. Тогда на тебя обрушится гнев
Ахиллеса!
Пиши, как живешь, скучно ли, как дела обстоят дома, что
вообще интересного в Ташкенте.
Я пока кончаю до след. письма...
Глаза целую, губы, волосы твои хорошее. Ну, просто,
Ярынка, чудесные волосы!
Твой "Колябушка" (так она меня называла - да простит ей
бог!)
25 июля 1940 г.
За подпись прикладываю
136
Лев Аннинский
Николай Майоров:
– Возьми шинель — покроешь плечи…
Год рождения — все тот же: незабываемый 1919-й.
Место рождения: деревня Дуровка…
Если держать в памяти ту поэтическую отповедь, которой
ответил Майоров -свинцовым мерзостям деревенской жизни,
то название может показаться не чуждым символики. Но это
ложный ход: в деревне этой он оказался почти случайно: отец,
отвоевавший в Империалистическую, переживший немецкий
плен и вернувшийся домой покалеченным, не сумел
прокормиться с земли, которой наделила его Советская власть,
и, по обыкновению, отправился плотничать в отход. Сошел с
товарняка где-то между Пензой и Сызранью, дошел до
Дуровки… и тут жена, не отлеплявшаяся от мужа, разрешилась
третьим сыном…
Место это и нанесли на литературную карту, когда стало
ясно, кто погиб двадцать два года спустя.
Место гибели тоже выяснилось не сразу: в похоронке было
— Баренцево. Какое Баренцево на Смоленщине?! Потом
уточнили: Баранцево. Под Гжатском. Деревня в три избы.
Меж двух деревень — жизненный путь крестьянского сына,
оторвавшегося от земли ради поэтических небес.
А вырос он — если говорить о раннем детстве — в родной
деревне отца, именем куда более обаятельной: Павликово. Где и
окончил два класса начальной школы, обнаружив жгучее
желание учиться. К чему и призывала его неутомимая Советская
власть.
В город Иваново-Вознесенск семья перебралась, когда
Николаю Майорову было десять лет.
Что подвигло к переезду? Надорвалось ли семейство в год
Великого перелома или по счастью выбилось от мужицкого
тягла к какому ни есть уровню цивилизованной жизни, — но
дальнейшее образование получает Майоров в городской школе,
137
той самой, которую эпоху назад посещал Дмитрий Фурманов
(еще не спознавшийся с Чапаевым).
Деревня позади.
Еще десятилетие спустя, в 1938-м, посмотрев кино про
детство Максима Горького, девятнадцатилетний студент
выстраивает
жизни, выверяя свои детские воспоминания прямо по школьной
схеме:
– Тот дом, что смотрит исподлобья в сплетенье желтых
косяков, где люди верят лишь в снадобья, в костлявых ведьм да
колдунов…
Пожалуй, это перебор. Языческая жуть. Куда точнее
следующий круг этого ада:
– Где, уставая от наитий, когда дом в дрему погружен, день
начинают с чаепитий, кончают дракой и ножом…
Подключается философский план:
– Где дети старятся до срока, где только ноют да скорбят,
где старики сидят у окон и долго смотрят на закат…
Две эпохи спустя мудрый дедушка, созерцающий закат,
даст точку отсчета Василию Шукшину, и это будет совсем
другой отсчет, но у Майорова совсем другое остается в памяти
от деда: старый выжил из ума. Как выжила из ума вся эта старая
жизнь:
– …где нищету сдавили стены, где люди треплют языком,
что им и море по колено, когда карман набит битком…
Это уже русский кураж: море по колено! И тоже передано
потомкам от страдальцев и изуверов старого режима. В чисто
горьковской упаковке:
– …И где лабазник пьет, не тужит, вещает миру он всему,
что он дотоле с богом дружит, пока тот милостив к нему…
С богом тоже ничего не светит. Без него даже веселее
расставаться с прошлым,
– …где людям не во что одеться, где за душой — одни
портки, где старики впадают в детство, а дети — метят в
старики…
Старик, впадающий в детство — лейтмотив детских
воспоминаний, неизменный при всех вариантах (не только же
138
после фильма вспоминается Майорову старая деревня). Иногда
варианты не очень сходятся: потерявший память родной
дедушка вызывает жалость и сочувствие. Но еще сильнее
ненависть внука к такой жизни и такой старости, тем более,
когда соответствующая картина (кинокартина) подкреплена
авторитетом основоположника советской литературы. Дом
прошлого обречен:
– Его я видел на экране, он в сквозняке, он весь продрог. Тот
дом один стоит на грани, на перекрестке двух эпох.
Довольно точный автопортрет души, находящей себя на
этом перекрестке. Советский порыв: душа отрывается от
проклятой крестьянской пуповины…
Конечно, Иваново-Вознесенск конца 20-х годов — уже не
тот светоч зарождающегося пролетарского сознания, каким он
прослыл за десятилетие до того, во времена Воронского и