На берегах Невы
Шрифт:
Голос его падает до шопота.
— Я как-то зашел к ним. Открыла мне Серафима Павловна. Сейчас же, как всегда, стала «чайком поить». Она такая пышная, белая, как сдобная булка. С ней и пустой чай пить вкусно.
— А Алексей Ремизов пишет. Пойдите, позовите его. Он вас любит.
Я пошел. Открываю тихо дверь, чтобы не помешать, и вижу — собственными глазами вижу: Ремизов сидит за столом, спиной ко мне, размахивая хвостом справа налево, слева направо. На табурете сидит, хвост высоко равномерно взлетает в воздух, будто мух отгоняет. А на веревке Кикимора и вся нечисть пляшут, кувыркаются. Я понял — вдохновение снизошло. Мешать, Боже упаси!
Косящий взгляд останавливается на мне.
— Неужели не верите? А ведь все это истинная правда. Такая же и даже большая, чем холод, голод и аресты. Стыдно не верить.
Гумилев достает из кармана пиджака ярко разрисованный картонный квадратик.
— Знак обезьяньего достоинства, — объясняет он. — Ремизов просил передать вам вместе с грамотой Обезьяньего Царя Асыки. — Здесь все сказано. По молодости лет он вас произвел только в оруженосцы. В моего оруженосца.
В грамоте — изумительном произведении графического искусства, действительно «все было сказано» витеватым обезьяньим стилем. Этот орден стал предметом моей гордости и зависти моих «Серапионовых Братьев» и прочих молодых писателей. Все мы безгранично уважали Ремизова. Помню, меня шутя «с монаршей милостью» поздравили и Замятин, и Георгий Иванов, и Лозинский. Вспоминаю об этом, чтобы подчеркнуть, как в литературных кругах, близких к Гумилеву и Цеху, чтили Ремизова.
В конце лета 1920 года Гумилев решил «расширить сферу своей деятельности», и взяться за уже создавших себе имя молодых поэтов.
Первая лекция была назначена 20 августа в Доме Искусств.
На ней я присутствовала уже не в качестве «кандидата», а как молодой поэт — и тоже, как и в Цехе потом, была здесь единственной женщиной.
Слушать Гумилева собрались Георгий Адамович, только что приехавший на несколько дней в Петербург и неразлучный с ним Георгий Иванов, «два Жоржика», как их называли.
Кроме них Оцуп, Нельдихен, если не ошибаюсь, Всеволод Рождественский, какой-то молодой латышский поэт в военной форме и несколько членов только что основанного Союза Поэтов — имен их я не запомнила.
Все происходило по-домашнему — и лектор и слушатели сидели за одним и тем длинным столом.
Тут, как в «Живом Слове» когда-то, совместно писали стихи.
На первой лекции к следующему разу было задано стихотворение о бульдоге с сложным чередованием четырехстопных и двухстопных хореев.
К моему удивлению оказалось, что молодые поэты не так уж сильны в теории стихосложе-ния, и что у них очень смутные понятия даже о такой общепринятой форме стиха, как сонет и что им неизвестно, что такое рифмоид, анакруза и т.д. И они мало интересуются всей этой премудростью.
Из лекций и занятий этих большого толка не вышло, и они довольно скоро прекратились. Но если бы их не существовало, я, по всей вероятности, не стала бы женой Георгия Иванова.
Гумилев относился очень покровительственно к нашей начинающейся дружбе.
— Хорошо, что вы нравитесь Жоржику Иванову. Вы ему даже очень нравитесь, но он мальчик ленивый и за вами никогда ухаживать не станет и в верные рыцари вам не годится.
Гумилев ошибся, в чем он сам сознался мне впоследствии:
— Вот никак не думал, не гадал. Голову бы дал на отсечение. Мне всегда казалось, что вы можете влюбиться в одного только Блока, а Жоржик, Оцуп и все остальные для вас безразличны и безопасны.
И разводя руками прибавил :
— Плохой я оказался писхолог. Впрочем, не совсем. Ведь я догадался, что он в вас влюблен, когда Жоржик прочел мне зимой свои новые стихи:
Не о любви прошу, ни о весне пою,Но только ты одна послушай песнь мою.Я сразу понял о каких глазах идет речь. Он, может быть, и сам еще тогда не понимал, что это о вас…
Возвращаясь со мной с первой лекции, Гумилев спросил меня, как мне понравился Георгий Адамович, — я его еще никогда не видела — он не жил тогда в Петербурге.
— Очень, — ответила я не задумываясь. — Он такой изящный — у него, необычайное, «необщее» лицо, словно составленное из двух, совсем неподходящих друг к другу половин. Подбородок, рот и нос одно, а глаза и лоб совсем другое. Разные, как небо и земля. Особенно глаза, глаза действительно небесные. Будто это про них:
Поднимет — ангел РафаэляТак созерцает Божество.Гумилев смеется.
— Ну, это вы уже хватили! Но глаза у него действительно красивые. И вы правы, он очень изящен. Я помню, как-то еще до революции я его встретил в коридоре университета. Он, хотя и небольшого роста, выделялся среди толпы студентов, и я тогда подумал, что он скорее похож на произведение искусства, чем на всех этих вихрастых юнцов-студентов. И вы знаете, он очень умненький и острый мальчик, И стихи он пишет совсем хорошие. Лучше многих. Я рад, что он вам понравился.
Второй день Рождества 20-го года, последнего Рождества Гумилева.
Он только что вернулся из Бежецка и рассказывает мне о своей рождественской поездке.
— До чего стало трудно путешествовать. Прежде легче было до Парижа добраться, чем теперь до Бежецка. Особенно обратно — вагон полон пьяных. И где они самогон достают? Вонь, крики, гармошка, гам. Я ужасно устал.
Да, у него усталый, грустный вид. Он вздыхает.
— А как я любил Рождество. Всегда любил. Для меня, — говорит он, — слова «рождество», «сочельник», «елка» казались совсем особенными, магическими, полными тайны. Но я мальчиком-гимназистом скрывал это, снобировал, считал елку пережитком детства. Мне очень хотелось казаться взрослым, поскорее выкарабкаться из всего, что связано с детством, а теперь наоборот — мне часто хочется нырнуть туда, в глубь детства, на самое дно его, не только в младенчество, но даже в до-младенчество, в до-рождения, улечься там в утробной позе, сося большой палец в блаженном безмыслии. Не в бессмыслице, а в безмыслице.
Он смеется: — Надоело быть взрослым, вечно быть взрослым.
Он подбрасывает новое полено в печку.
— Мне бы хотелось, чтобы тут в углу стояла пышная елка до потолка, вся в золоте и серебре, в звездах и елочных свечках. И чтобы много подарков под ней лежало.
Он поворачивается ко мне.
— Ведь и у вас нет елки? Мне вас очень жаль. Вам, наверно, страшно грустно?
Елки у меня, действительно, нет. Но мне совсем, совсем не грустно. Даже напротив. А он продолжает :
— Подарков вы, конечно, никаких не получили? Как же без подарков? Ах, вы бедная, бедная. Нет, этого нельзя так оставить. Вы непременно должны получить подарок — настоящий, стоющий подарок. Что вам такое подарить? А?