На фейсбуке с сыном
Шрифт:
Причем получается у них, что мастурбация мастурбации рознь. Впрочем, это Ты и сам знаешь — но я в другом немножко контексте говорю. Некий Бенедикт из Саламанки в девятнадцатом веке вплотную заинтересовался мыслями мастурбирующих мужчин и увязал вес греха мастурбации с эротическими фантазиями. И даже разработал конкретные рекомендации для духовников. Мастурбация без фантазий (хотя такой, по моему стойкому убеждению, не бывает) была преступлением самым легким. Мастурбация с мыслями о невесте — в два раза тяжелее. Если объект фантазий девственница — это трактовалось как «позор». Фантазии о родственнице, даже дальней, например троюродной кузины, обозначены как инцест. А похотливые мысли в отношении монахини при эякуляции — святотатство. Духовники получили конкретные указания относительно тяжести наказания за каждую такую провинность — Бенедикт из Саламанки и об этом позаботился.
А вообще многовековая дискуссия относительно простого и понятного действия — потрогать собственные гениталии, чтобы доставить самому себе некоторое удовольствие, — призвана лишь скрыть, закамуфлировать большую ошибку Церкви. Невнимательные чиновники в свое время неправильно прочитали в Пятикнижии то, что касается Онана. И сделали из него онаниста, хотя он отродясь в руки пениса своего не брал, разве только пописать! Он его усердно запихивал в вагину вдовы брата, пользуясь священным правом левирата. Хотя, конечно, мотивы его мне не вполне понятны, ибо при этом он «избегал оплодотворения». А это кажется удивительным — ведь ни о каких алиментах в данном случае речь идти не могла, левират постановляет, что дети, рожденные от такой связи, признаются потомством умершего. Онан свою сперму извергал в нормальном половом акте. Но
Но я начинала-то с несостоятельности Бога с человеческой любовью и уж больно увлеклась учреждением под названием «Церковь». А Ты и сам знаешь, в учреждениях любви мало. Даже меньше, чем в домах из бетона. Ты, конечно, по тому, что я сейчас сказала, можешь сделать вывод, что я немного антиклерикальная. Но это будет не совсем верно.
Потому что я не немного антиклерикальная. Я, сыночек, очень антиклерикальная.
Но при этом не зашоренная. Встречаются священнослужители, которых мне хочется обнять и поблагодарить: преданные Богу, освященные мудростью и отдающие себя своему служению. Как, например, настоятель храма в одной из областей Польши. Он, может, и не по своей воле стал свидетелем божьего чуда. После вечернего пятничного богослужения вокруг храма разыгралась буря. Одна из молний попала в молодой стройный тополь, росший неподалеку от храма, и рассекла его пополам, как циркулярная пила. К стволу тополя была прикреплена маленькая шкатулка с фигуркой Девы Марии — таких на польских деревьях множество, наш народ славится католико-ремесленной символикой. Молния по всему стволу дерева шрам оставила, а деревянный ящичек с фигуркой не тронула. Люди, жившие поблизости, удивительное спасение ящичка моментально окрестили «Чудом тополя Девы Марии» и развернули широкую пиар-акцию в магазине народных ремесел при депо добровольной пожарной дружины, а также в интернете. Да такую широкую, что настоятель на воскресной службе увидел еще одно чудо — полный храм народу. И должен был по этому поводу что-то сказать: ну а как же — на польском телевидении, всюду уже о чуде говорят — а он молчит? Непорядок… И он сказал. И сказал так прекрасно, что у меня на минуту весь мой антиклерикализм как рукой сняло: «В нашей епархии случилось чудо. Благодаря нашим молитвам и говенью удалось убедить начать лечение двадцать девять алкоголиков. Помолимся же теперь сообща, чтобы воля их не ослабевала». И ни единого слова про тополь. Он сосредоточился на вреде этанола и опасности его распространения. И это прозвучало так неожиданно и так прекрасно для меня, что я избавилась от антиклерикализма. А потом он еще кое-что сказал, что меня совсем порадовало и заставило от прежних убеждений отказаться: высказался относительно огромной суммы, которую собрали на устроение «мессы в честь чудесного тополя». Он сообщил, что «в честь дубов, сосен, тополей, акаций и прочих деревьев он служить мессу не собирается, ибо это оскорбляет души умерших, по которым служатся мессы». И спокойно объяснил прихожанам физику молнии, указав, что шкатулка, в которой находится фигурка Девы Марии, крепится к стволу дерева стальными скобками, что и способствует тому, что молния ее обходит. Молния не могла добраться до шкатулки, потому что разряд ушел в сталь. Чудо, конечно, случилось — и оно заключается в том, что сталь сильнее молнии, а это известный с давних пор божий феномен. Так, в полный голос, при переполненной храме с высоты амвона и сказал. Таких настоятелей, которые чудо объясняют законами физики, в Польше немного, может — он и вовсе такой один. Поэтому, сам понимаешь, совсем мой антиклерикализм исчезнуть не мог. И мнение мое о клерикализме не изменилось — я по-прежнему вижу в нем исключительно побеги от чистого Sacrum, а это только для атеистов забава. А меня, сыночек, это беспокоит. Мы здесь, в аду, с атеистами много имеем проблем. Некоторых из них невозможно классифицировать по грехам — они Декалога отродясь не читали и даже не слышали о нем, а заповеди ни одной за всю жизнь не нарушили: в день святой в «Реал» или торговые галереи не ходили, «Бога другого» тоже не имели — просто потому, что вообще в Бога не верили ни в какого. Заповедей о «рабах», руководствуясь своей этикой и понятиями о чистоте, не нарушали. Никого не убили — ну то есть вообще ничего такого не делали, сыночек! И все равно в аду обретаются, несмотря ни на что. Это, с моей точки зрения, вопиющая несправедливость. Все равно что поставить перед судом ящериц и обвинить их в том, что они не млекопитающие. Какой-то космический абсурд. Мне даже сдается, что когда такой вот атеист во врата Небесные стучит, чтобы предстать перед Последним судом, Богу больше всего хочется сделать вид, что Его нет дома.
Опять длинное отступление получилось. Прости, сыночек. На самом деле я больше всего люблю писать о своей любви к Тебе.
Я и на Фейсе-то с Тобой вот нахожусь потому, что мне свою любовь хочется красиво в слова облечь, высказать то, что при жизни не успела.
И ведь дело не в недостатке времени, сыночек: я полтора года умирала, не двигалась, времени было более чем достаточно. Когда у меня сердце начало шалить, я сначала и подумать не могла, что это так серьезно и что однажды оно возьмет и остановится. Мы с Леоном думали, это просто очередная неприятность в нашей жизни, и мы ее устраним, вот только я курить брошу, выйду на пенсию и перестану работать, а еще таблетки стану принимать. На пенсию я вышла, хотя и пришлось для этого три медкомиссии пройти, из которых одну — аж в Быдгошчи, выездную. Курить почти перестала, только в минуты слабости позволяла себе покурить в туалете, да и то из соображений здоровья — только с фильтром и только до половины. Таблетки глотала согласно инструкциям, терпеливо и по часам, а лучше все не становилось. Леон считал, таблетки не те, мол, эти лопухи и лапти ни черта не понимают, и гонял меня по врачебным кабинетам, как чиновники гоняют просителя. И я все снимала лифчик перед теми врачами — чуть не все кардиологи Торуни имели возможность полюбоваться на мою грудь, не говоря уж о низшем звене медперсонала в виде медбратьев (медсестер-то я уж и не считаю). Из-за такой любовной заботы Леона и его хронического недоверия к врачам меня, как девку какую, лапали столько специалистов! А распечатки электрокардиограмм целый ящик в серванте занимали. Я чувствовала себя по отношению к Леону неловко, он мало того что сердце мое воспринимал, как свое и крепко так любил, он еще и страстно хотел его вылечить. И после очередного визита к светиле кардиологии я начала Леона немножко обманывать — говорить, что чувствую себя получше. И Леон, поскольку ждал этого с нетерпением, поверил, словно ребенок в Святителя Николая. Но вскоре моя ложь вышла наружу — когда я задыхаться начала. В моем сердце кровь между предсердиями и камерами, или между камерами и камерами, ну или что-то в этом роде — неправильно циркулировала, какие-то клапаны то ли открывались не так, то ли закрывались в аварийном режиме. А это проявляется в виде ужасных приступов удушья. Оказалось, что мне, как астматикам, может в такие моменты помочь только впрыскивание внутривенно дозы эуфилина. Леон-то в силу своей работы уколы внутривенно делать умел, но мне в вену иглу впихнуть не мог — руки у него уж больно тряслись. Он возил меня в амбулаторию на укол, если дежурил, или просил своих коллег отвезти, когда дома был. А потом, когда я уже ежедневно задыхаться-то начала, он нанял для уколов медбрата, который стал частым гостем в нашем доме. Сначала раз в день приходил. А незадолго до моей смерти и до пяти раз доходило. С определенного момента для меня стало загадкой, как он на моих руках, исколотых, как у куклы вуду, под разноцветными синяками находил все-таки вену и безболезненно содержимое шприца впрыскивал. Такой тихий, ответственный, пунктуальный, необыкновенно обязательный человек. Баба Марта даже заподозрила, что не иначе как у него немецкие корни имеются, но это было не так, и через несколько месяцев она ему этот недостаток простила. Последний раз он пришел, как положено было, к семи часам в пятницу 16 декабря 1977 года. Он не опоздал ни на минуту, но на самом деле опоздал на целую вечность, потому как около четырех часов утра я уже умерла. Но это так, сыночек, к слову.
Я не успела Тебе многое рассказать по глупости, по незнанию, а самое главное — потому, что глупо и наивно верила, что никогда не умру, а значит — успею, все успею. Но не успела, сыночек. Если бы хоть мне, когда умирала, прокрутили ленту моей жизни назад, как оно бывает у других. Но нет, у меня такого не было. Может, слишком стремительно я умерла? А может, для этого кино нужно много воздуха, может, мозг в кислороде нуждается, чтобы все увидеть, а у меня его не было. Я даже не знаю, был ли Ты тогда рядом со мной. Ты был, сыночек?
Это вот недосказанное я теперь тут рассматриваю и собираю, как кусочки пазла. И то плачу, то смеюсь до икотки или руку вперед вытягиваю — чтобы Тебя коснуться и приласкать. Приласкать мне Тебя хотелось все время, непрестанно — я от этой ласки была безнадежно зависима, как наркоман. А Ты от меня убегал. Иногда на часы, иногда на дни, а один раз на целых пять лет. На какое-то время я сама Тебя, сыночек, от себя отдаляла — в целях социализации и будущих перспектив. Мы хотели бабушке Марте дать передохнуть, но главным образом стремились Тебя и Казичка приучить к жизни в организованной группе, а не только в этой дворовой орде. До сих пор помню, как Тебя Казичек за ручку провожал к садику «Ясь и Малгося», что на улице Лелевела. Так отчетливо вижу эту картину, как будто это было вчера. Ты за забор ручонками цеплялся, а Казичек ручки Твои отдирал и против Твоей воли тащил за собой в это учреждение — по нашему с Леоном приказанию — насильно. Потому что Ты, сыночек, в организованной группе совсем не хотел находиться. Бабушка, дедушка, Леон, я, Казичек, собака Банок и кот Мурзин с рваным правым ухом — такой вот группы Тебе было достаточно. И так оно, как я вижу, и посейчас осталось. Ты организацию-то страсть как не любишь. Сегодня Ты посылаешь любую организацию в задницу и никакой старший брат тут с Тобой не совладает. Но ведь мы с Леоном — мы же во благо Тебе это делали, пользы для Тебя хотели. Чтобы Ты уже с малолетства нюхнул общественной жизни, место свое в общем ряду отыскал, защищаться научился, стоять за себя, да и за других вступаться, если надо. А бабушка Марта на этот счет имела другое мнение. Как увидела Тебя вцепившимся в забор, так в чем была — в тапочках и комбинации — хотела бежать Тебе на помощь, наши с Леоном воспитательные планы ни в грош ни ставя. И выражалась в мой адрес очень непохвально, когда я ее на пороге нашего дома удерживала. Ты знаешь, сыночек, что Твоя бабушка Марта в моменты сильнейшего волнения материлась по-немецки? Вряд ли, потому как при Тебе она это не делала и даже голоса ни разу не повысила. Тебя она «на коленочки» сажала, «волосики» Твои гладила, сластями закармливала, песенки пела, собаку в постель брать позволяла и булки с джемом выносила во двор, чтобы Тебе, упаси Господи, не отрываться от игры и не возвращаться домой. И я Тебе скажу, я очень Тебя к бабе Марте ревновала. Такое у меня чувство бывало, что Ты ее любишь сильнее, чем меня. Я чувствовала резкие и болезненные уколы, будто бы под сердцем. Да, это моя мать, а Твоя бабушка, но ведь это из моего живота Тебя вынули и это я первая целовала Твою головку, лысую и такую необычную. Как думаешь, сыночек, бабу Марту Ты любишь сильнее? Или просто иначе?
У меня тоже душа болела, когда Казичек Твои ручонки от забора отдирал. Но еще сильнее она болела, когда в один прекрасный день Леон на своей карете «скорой помощи» с визгом затормозил перед моим магазином и помчал меня в больницу на улице Батора в машине с сиреной. А там, в больнице, на грязной кушетке лежал заплаканный Ты — с промокшей от крови повязкой на голове. Как какой-нибудь югославский партизан. Ты за правду боролся: мальчишке из средней группы, который обидел девочку из младшей группы, хотел «в морду дать». Что там за обида девочке была нанесена — Ты мне до конца жизни так и не признался, но для Тебя она имела последствия довольно ощутимые и болезненные. Этот мальчишка был на полторы головы выше Тебя, ну и, конечно, сильнее. И если бы Ты упал, как он хотел, на острый угол песочницы — для Твоей головы это могло закончиться фатально. Леон опасался, что у Тебя перелом основания черепа и сотрясение мозга. Слава Богу, после многочисленных обследований, которых требовал Леон в не совсем парламентских выражениях, оказалось, что нет у Тебя ни перелома основания черепа, ни сотрясения. Когда же Тебя, в окровавленных повязках, мы доставили домой и в общих чертах рассказали историю Твоей благородной битвы за честь некоей несовершеннолетней дамы, то баба Марта, придя в себя от первого шока, прошипела мне ядовито и с удовлетворением: «Ну, разве я тебе не говорила? Ребенка посылаешь в сад, убьют его там еще! Сердца у тебя нет, мать называется!» Под предлогом Твоих этих ран и необходимости менять повязки, она держала Тебя дома целый месяц и в сад не пускала, а мне и возразить было нечего. Когда же через месяц я Тебя заново туда отправила, Ты в забор уже вцепился так, что я думала, ты его из земли выворотишь. А баба Марта, глядя из окна, тихо материлась. По-немецки.
Ты, сыночек, убегал от меня не только на часы и минуты. Однажды в конце жаркого лета Ты покинул меня на целых пять лет. Такое лето-69 Ты мне устроил — у меня аж в груди замкнуло, и я дышать перестала. От тоски. Я думала, ненадолго — как приступ астмы. А оказалось — на пять лет. Пять лез без воздуха, сыночек, жила. Ты покинул меня, Нуша. Так мне казалось поначалу. Но сын оставить мать не может, хотя я это не сразу поняла. В случае с Тобой я для Фрейда была бы находкой бесценной, он бы на мне все свои Эдиповы комплексы отрабатывал. Ведь я Тебя, сыночек, так безумно любила, что когда Тебя рядом не было — меня от тоски наизнанку выворачивало. А Леон говорил, я должна Тебя отпустить, иначе этой своей тоской будущее Тебе испорчу. Говорил, что сыновья от матерей уходят и «теперь, Иренка, Schluss». А когда Леон по-немецки говорил, для меня это будто кто вилкой по тарелке скрежетал или железом по стеклу — и я на минуту забывала о своей тоске. Но из мыслей моих Ты не уходил ни на секунду.
Ты там далеко. Один. Кто Тебя приласкает? Кто укроет, когда скинешь с себя во сне одеяло? Кто, сыночек? Я даже ходила на воняющий мочой Восточный вокзал в Торуни и смотрела, как отбывает поезд в Колобжег. Через Быдгошчь, Пилу и Бялогард. Я смотрела, и становилось мне чуть легче — будто связь с Тобой ощущала. Через Бялогард. А ночью, когда я омывала слезами плечо Леона, он говорил мне, что я «психую». И не ошибался. Я и правда психовала, и он тоже. Но он был боец, волнение и чувства никак не проявлял и тем только усугублял язву желудка. И вот в таком горячечном состоянии мозга я начала писать Тебе письма, сыночек. Ежедневно писала одну главу этого своего «эпистолярного романа». Купила тетрадку в клеточку — и писала: о псе Азоре и его блохах, о том, что делается во дворе, о коте Мурзине, который высматривает Тебя в окошко, о бабе Марте, которая не перестает о Тебе говорить, как скаженная, о том, как Тебя не хватает, о стирке, что я затеяла, а Твоих рубашек не было, о том, что квашеная капуста в магазине на углу белая и сочная, как Ты любишь, но только без Тебя я ее вкуса почти чувствую, и о том, что без Тебя я вообще почти не чувствую вкуса, даже вкуса папирос.
Ничего между строк я писать не хотела. Поэтому и тетрадку купила именно в клеточку. И все равно самое важное впихивала между строчек. И Ты, сыночек, это важное-то — мою любовь — Ты ее между строчек прочитывал. И между своими строчками тоже писал мне о своей любви, по имени ее не называя. Такая манера у Тебя и сейчас осталась. Я у Тебя, сыночек, охотнее всего читаю то, что между строчками, то, что не написано — оно и есть самое важное. Так я думаю. Потом я купила еще одну тетрадку в клеточку. И еще одну. Пять лет, день за днем, я вырывала из этих тетрадок листочки, на которых было написано про Азора и его блох. А когда Азора переехала машина и Леон закопал его у трансформаторной будки, я продолжала про них писать, ведь у Азора всегда были блохи, а я хотела, чтобы Ты думал, что Азор жив и здоров. Но потом Ты наконец приехал поездом через Бялогард, Пилу и Быдгошчь, а Азор не обсикался от радости, встречая Тебя у дверей. И Ты смотрел на меня с такой печалью. С невыразимой печалью. У Тебя в глазах бывает целое море печали. Или даже океан. Там, внутри, Ты очень хрупкий. Печаль Тебя ослабляет, и от беспомощности Ты садишься писать. Но тогда Ты просто смотрел на меня, а я кусала губы, чтобы не расплакаться. Я никогда не забуду эту встречу, сыночек.