На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986
Шрифт:
1905 год. Беспорядки, стрельба на улицах. Пули разбивают витрину лавки купца, за которой висят окорока. Вечно голодный деревенский мальчишка ползет под пулями, ежесекундно рискуя жизнью, подползает к витрине, чтобы схватить окорок и наконец наесться. Он добирается под этой свистящей смертью к разбитой витрине, протягивает руку и… ощущает картонный муляж…
Я называю такой принцип сюжетной организации «литературным биноклем». Когда рассматриваем события этих дней, как бы соучаствуем в них, мы смотрим в сильный бинокль, который словно приближает к нам лица, детали, поступки,
Дед Петр Васильевич Лашков предстает перед нами то стариком, бредущим по городу, в котором с ним здороваются все и каждый, то вдруг — в своих воспоминаниях, предметных, ярких, в своих разговорах и спорах, в своем отчаянии — уходит в дни революции, в двадцатые годы, куда-то вдаль. Мы смотрим на него как бы сквозь перевернутый бинокль, сразу отдаливший от нас деда Лашкова на пятьдесят лет и, в то же самое время, дающий полное представление о причинах, из-за которых распалась семья Лашковых; почему — начинаем мы постигать — от этого человека бегут близкие…
Историческая ретроспектива, эпизоды разных лет, сменяющие друг друга, дают объемное видение: произведение обретает объемность, ту объемность, которой обладает человеческая жизнь, когда мы знаем ее истоки, ее начало, ее взлет, скажем, на бумажном планере расхожих идей, как произошло с Лашковым, и ее завершение.
Вот это социальное и психологическое завершение жизни семьи Лашковых, а по сути — целого поколения рабочих людей, совершивших революцию, дает нам ощущение исторической завершенности эпохи во всей ее конкретности.
Мы начинаем постигать все аспекты крушения внутреннего мира и цельности Петра Васильевича; судьбу его дочери, сердечной и несчастной Антонины, ушедшей от комиссара-отца к религиозным сектантам.
Мы видим жизнь комиссарского зятя, пришедшего из тюрьмы. Или председателя райисполкома Воробушкина, циничного бюрократа сталинской формации, ученика Петра Васильевича, который пьет со своим учителем, так и оставшимся рабочим. Но пьет лишь тогда, когда у самого стряслась беда: сын служил в Германии, в войсках, да пытался уйти на Запад, и теперь вся жизнь рухнет не только у сына, но и у него, отца, благополучного бюрократа. А до этого Воробушкин был со всеми крут и черств, не хотел даже прописывать вернувшегося из лагеря зятя Лашкова.
Сам Петр Васильевич, не замечая этого, живет ощущениями лагерника, хотя он никакой не лагерник, а праведной жизни пролетарий.
Чувства его словно навыворот. Не как у людей. «К малолеткам Петр Васильевич испытывал не то что нелюбовь, а этакую оградительную брезгливость, однако взял внука к себе». Почему взял? Проснулось в нем естественное, человеческое? Да нет, просто «унижение ненавидевшей его снохи польстило ему».
Кровавые распри в годы революции («с винтом не расставался», — говорит он, — т. е. с винтовкой) извратили все его чувства, хотя он, простой, немудрящий человек, не отдает себе в этом отчета.
Мы пристально приглядываемся к судьбам остальных Лашковых. Это братья Петра Васильевича. Помоложе
Брат Петра Василий не пожелал занимать никакие посты: стал дворником в московском доме… «Василий считал, что вся доля впереди…
«— А не дали, — рассказывает он. — Как начали с меня долги спрашивать, так досе и не рассчитаюсь. Кругом я оказался должен: и Богу, и кесарю, и младшему слесарю. Туда не пойди, того не скажи, этого не сделай. И пошло-поехало, как в сказке: чем дальше, тем страшней…» Он говорит старику-брату, приехавшему погостить: «Могли… (жить своим умом. — Г. С.). Только вы не дали. Занянчили вы нас пугачами своими. Шаг вправо, шаг влево — считается побег. Вот и вся ваша погудка! А пришла пора помирать, глядишь, весь век задом вперед шел, а вы погоняли».
Прозрение, в результате родственных бесед, началось и у самого Петра Васильевича Лашкова, которому открылась его… «собственная роковая причастность, его родство всем и всему в их общей необратимой хвори…»
И вот снова как бы в «перевернутый бинокль» мы разглядываем людей, которые были ярыми врагами Петра Васильевича Лашкова. Тогда, в дни революции. Ненавистной контрой, как считал комиссар Петр Васильевич. А потом почему-то стали обгонять его, становиться в жизни куда более важными и нужными людям.
Это Гупак, который оказался на поверку инженером Мироновым; он, комиссар Лашков, приказал его расстрелять, но так сложилось, что солдат, который повел расстреливать Миронова, отпустил его. И вот этот как бы давно уничтоженный, забытый Гупак-Миронов — торжествует: именно к нему, к сектантам, где пророчествует Гупак, и уходит душевно измученная дочь Лашкова Антонина.
«Не убили, а теперь уж никогда не убьете, — (торжествует он. — Г. С.) — природа поозоровала, да снова вошла в русло».
После этого разговора с Гупаком да встречи в загсе с Гордеем Гусевым, презираемым им «королем шабашников», сказавшим во время войны: «По мне, какая ни есть власть, все одно. Мое дело здоровое — мастеровое…», после всех этих встреч с поверженным прошлым Петр Васильевич Лашков снова вспомнил развороченную витрину на базарной площади 1905 года. «А вдруг все так и будет по-ихнему? Вдруг и взаправду зря дело затевали?»
Не дает покоя бывшему комиссару, потомственному рабочему, изнуряющая мысль: где, когда, почему уступил он, Петр Васильевич Лашков, свою правду Гупакам, Воробушкиным, Гусевым? Какой зыбкой чертой оградил себя даже от родных детей своих?
Словно из небытия выплыло перед ним залитое хмельными слезами лицо тестя Ильи Махоткина: «Сушь, сухой дух от тебя идет… Нет в тебе ни одной живой жилы…»
Озарение потрясает честную, немудрящую душу Петра Васильевича: «От них шел, от них, а не к ним… Свету, тепла им, да и никому, от меня не было, вот и летели они, словно бабочки, на случайные огоньки в ночи».
Минул всего «один день» сюжетного времени, первый день творенья Владимира Максимова, а уже какой глубины проблема поставлена и — решена, что, скажем прямо, не так уж часто в русской литературе — литературе вопросов. Любой социальный переворот обречен, под какими бы лозунгами он ни происходил, если доктрина оказывается выше людей…